Полагаю, любой человек, нареченный в честь Уильяма Харви (британского судебного врача, который в 1628 году открыл, что человеческая кровь течет по замкнутому кругу), должен чувствовать себя набитым дураком. Это все равно что быть названным в честь Наполеона или Гранта: такое имятворчество – вызов для ребенка, а может быть, и непосильно тяжкое бремя. Есть немало вещей, с которыми человеку не так-то просто сжиться. Но труднее всего поладить с собственным именем.
Взять, к примеру, Джорджа Печеньеддера. После медицинской школы, где он четыре года был многострадальной мишенью всевозможных насмешек и подначек, Джордж получил диплом хирурга и стал специализироваться на печени и желчном пузыре. Это была самая большая глупость, которую только мог совершить человек с таким именем, но Джордж двинулся по избранному пути спокойно и решительно, словно эта судьба была предначертана ему свыше. В каком-то смысле так, наверное, и было. Спустя много лет, когда коллеги выдохлись и их шуточки стали совсем уж плоскими, Печеньеддеру вдруг захотелось сменить имя, но, увы, это было невозможно, ибо по закону человек, получивший степень доктора медицины, теряет такое право. То есть имя-то сменить он может, но тогда его диплом теряет законную силу, вот почему суды каждый год переживают нашествия выпускников медицинских школ, желающих обзавестись более благозвучной фамилией, которая затем и будет вписана в диплом.
Я очень сомневался, что Уильям Харви Шаттук Рэнделл когда-либо сменит имя, которое, помимо обязательств, давало ему значительные преимущества, особенно в том случае, если он останется жить в Бостоне. Выглядел он довольно миловидно – рослый белокурый парень с приятным открытым лицом. Истый американец, цельная личность, облик которой придавал окружающему нелепый и немного потешный вид.
Уильям Харви Шаттук Рэнделл проживал на первом этаже Шератон-холла, общежития медицинской школы. Его комната, как и большинство других, была рассчитана на одного постояльца, но значительно превосходила размерами любую другую в том же здании. Она была гораздо просторнее, чем та каморка на четвертом этаже, в которой в бытность свою здешним студентом ютился я. Комнаты наверху много дешевле.
Теперь тут все перекрасили, и стены, которые в мои времена были грязно-серыми, как яйца доисторических ящеров, стали тошнотворно-зелеными. Но коридоры остались все такими же мрачными, лестницы – такими же грязными, воздух – таким же затхлым. Тут по-прежнему воняло нестиранными носками, учебниками и хлоркой.
Рэнделл обустроил свое жилище с большим вкусом. Старинное убранство, мебель, достойная версальского аукциона. От потертого алого бархата и обшарпанной позолоты веяло каким-то тусклым великолепием и светлой тоской по былым временам.
Рэнделл отступил в сторону и пригласил меня войти, даже не поинтересовавшись, кто я такой. Наверное, с первого взгляда распознал во мне эскулапа. Если долго трешься среди врачей, у тебя вырабатывается чутье на них.
Я вошел в комнату и сел.
– Вы насчет Карен? – спросил он скорее озабоченно, чем печально, словно только что вернулся с важного совещания или, наоборот, собирался куда-то бежать.
– Да, – ответил я. – Понимаю, что сейчас не время…
– Ничего страшного. Спрашивайте.
Я закурил сигарету и бросил спичку в золоченую пепельницу венецианского стекла, безобразную, но явно дорогую.
– Я хотел поговорить с вами о ней.
– Что ж, давайте.
Я все ждал, когда же он спросит, кто я такой, но его это, похоже, не волновало. Уильям устроился в кресле напротив меня, закинул ногу на ногу и сказал:
– Итак, что вы хотите знать?
– Когда вы последний раз видели ее?
– В субботу. Она приехала из Нортгемптона автобусом, и я встретил ее на автовокзале вскоре после обеда. У меня было часа два времени, и я довез Карен до дома.
– Как она выглядела?
Уильям передернул плечами.
– Нормально. Все было в порядке. Карен держалась бодрячком, все рассказывала мне про колледж и свою подружку. А еще болтала о тряпках и тому подобной ерунде.
– Она не нервничала? Не казалась подавленной?
– Ничуть. Вела себя как обычно. Может, немного волновалась, потому что вернулась домой после долгой отлучки. Чуть-чуть тревожилась из-за учебы. Родители до сих пор считают Карен маленькой девочкой, и она была убеждена, что они не верят в ее способность усваивать знания. Она была.., как бы это сказать? Немного дерзкой, что ли.
– А до прошлой субботы? Когда вы виделись последний раз?
– Не знаю. Вероятно, в конце августа.
– Значит, в субботу произошло своего рода воссоединение семьи?
– Да, – подтвердил Уильям. – Я всегда радовался встречам с сестрой. Она была настоящим живчиком и обладала способностями мима. Умела сыграть профессора или влюбленного юношу так, что вы покатывались со смеху. Это умение и помогло ей заполучить машину.
– Машину?
– В субботу вечером мы ужинали всей семьей – Карен, я, Ив и дядя Питер.
– Ив?
– Моя мачеха, – объяснил Уильям. – Мы зовем ее Ив.
– Значит, вас было пятеро.
– Четверо.
– А ваш отец?
– Он работал, – Уильям произнес это таким деловитым тоном, что я предпочел воздержаться от расспросов.
– Карен понадобилась машина, – продолжал он, – а Ив ей отказала: не хотела, чтобы Карен каталась ночи напролет. Тогда она обратилась к дядюшке Питеру, которого легче уговорить. Ему тоже не хотелось снабжать Карен колесами, но она пригрозила, что начнет имитировать его, и тотчас получила желаемое.
– А как же сам Питер добрался до дома?
– Я подвез его по пути сюда.
– Значит, в субботу вы провели в обществе Карен несколько часов?
– Да, с часу дня до десяти вечера.
– А потом уехали с вашим дядюшкой?
– Совершенно верно.
– А Карен?
– Осталась с Ив.
– Она уходила из дома тем вечером?
– Наверное. Иначе зачем бы ей машина?
– Не сказала, куда отправляется?
– В Гарвард. У нее там подружки.
– Вы видели ее в воскресенье?
– Нет, только в субботу.
– Скажите, не показалось ли вам, что у Карен несколько необычный вид?
Уильям покачал головой:
– Нет. Карен как Карен. Немножко поправилась, но такое бывает со всеми первокурсницами. Летом она много двигалась, играла в теннис, плавала, а с началом занятий все эти упражнения пришлось прекратить, вот она и накинула несколько фунтов. – Он тускло улыбнулся. – Мы даже подшучивали над ней. Карен сетовала на отвратительную еду, а мы ответили, что еда, должно быть, не так уж плоха, раз от нее раздаются вширь.
– Карен всегда была склонна к полноте?
– Наоборот. Тщедушная, почти костлявая, она изрядно смахивала на мальчишку. А потом вдруг налилась и расцвела, словно бабочка вылупилась из кокона.
– Значит, прежде у нее никогда не бывало избыточного веса?
Уильям пожал плечами.
– Не знаю. По правде говоря, я не обращал на это внимания.
– А больше вы ничего не заметили?
– Ничего.
Я обвел взглядом комнату. На столе, рядом с «Патологией и хирургической анатомией» Роббинса, стояла фотография, на которой были запечатлены Уильям и Карен. Оба были черны от загара и выглядели совершенно здоровыми. Уильям проследил за моим взглядом.
– Снимок сделан прошлой весной на Багамах, – сообщил он. – В кои-то веки нам удалось выкроить недельку и отдохнуть всей семьей. Мы прекрасно провели время.
Я встал и, подойдя к столу, внимательно всмотрелся в фотографию. Карен выглядела сногсшибательно. Синие глаза и белокурые волосы красиво оттеняли ее темную загорелую кожу.
– Понимаю, что мой вопрос звучит странно, – сказал я. – Но скажите, всегда ли на бедрах и предплечьях Карен были черные волоски?
– И впрямь занятно, – задумчиво проговорил Уильям. – Теперь я припоминаю, как в субботу дядя Питер посоветовал Карен обесцветить эти волоски или натереть их воском. Она впала в бешенство, но через пару минут поостыла и рассмеялась.