Свобода, которую выбрал Ельцин на своем посткоммунистическом пути в Дамаск, была ближе к тому, что политический философ Исайя Берлин назвал «негативной свободой» (свободой от препятствий, отсутствием ограничений), чем к «позитивной свободе» (свободе во имя достижения определенной цели)[818]. У современников Ельцина уход от марксистской догмы и советских структур принимал различные формы. У него это было легкое отношение к рынку и отвращение к всемогущему государству. Лучше всех об этом сказал Михаил Фридман, банкир и нефтяной магнат, один из первых российских миллиардеров:

«Ельцин, будучи человеком свободным внутренне… интуитивно всегда как бы переходил на рынок как цель. Это потому, что… как говорил мой однофамилец, Милтон Фридман, „капитализм — это свобода“… [Ельцин думал], надо дать людям свободу, и они все сделают хорошо. Как ее точно дать — он не знал. Но [он считал], что надо освободить от контроля людей, потому что мы зажимаем, а вот если бы их отпустить, я бы на их месте горы перевернул. Я уверен, что на таком уровне все было. Очень как бы болезненно, весь этот [советский] контроль. [Он чувствовал, что] те, кто контролировал, тоже уже ни во что не верили»[819].

Если бы Ельцин в самом деле был социал-демократом, он скорее принадлежал бы к тому же типу, что и Тони Блэр в Британии, Фелипе Гонсалес в Испании или Герхард Шредер в Германии, чем к державникам левого толка из довоенной и послевоенной Европы. Он не видел никакого противоречия в том, что Россия сможет справиться со своими проблемами только в том случае, если государство в ней будет справедливым и эффективным, но при этом для того, чтобы государство стало таковым и заручилось народной поддержкой, ему необходимо победить экономические трудности.

Истоки своего энтузиазма по свержению советского строя Ельцин мог усматривать в эпизодах из своего полузабытого прошлого. В главе «Записок президента», где он превозносит Игнатия и Николая Ельциных, он рассказывает о заработанных тяжелым трудом мельнице, кузнице и пахотном наделе, о несправедливости и социальной вредности экспроприации всей семейной собственности государством. Ельцин знал, как боролся за выживание в ссылке Василий Старыгин, который делал и продавал местным жителям мебель. Единственное преступление этих родственников Ельцина заключалось в том, что у них была собственность, они много работали и «много брали на себя». А советская власть с ее притягиванием к нулевому исходу «любила скромных, незаметных, невысовывающихся. Сильных, умных, ярких людей она не любила и не щадила». Ельцин, как человек незаурядный, чувствовал себя обязанным исправить эту ошибку и создать общество предприимчивое, в котором контроль государства был бы ограничен. Чтобы избавить общество от апатии, он предложил людям ролевые модели из собственной биографии: спортсмен, который тренируется и побеждает соперников, как делал он сам на волейбольной площадке; политик, занявший независимую позицию, как он в 1987 году после своего «секретного доклада», и выживший, несмотря на гонения; пациент, который делает первые неуверенные шаги после операции, как это произошло с ним в Барселоне в 1990 году. Россиянам нужно было раскрепощаться, избавиться от «рабской психологии» и открыть дорогу «незакомплексованным, смелым людям, которых раньше [в советский период] просто давили». Судя по всему, идеалом для Ельцина были его бережливые уральские предки. И он видел признаки того, что в России вновь появляются люди с «психологией мужиков, которые не ждут чужой помощи, ни на кого не надеются… Поругивают всех и упрямо делают свое дело»[820].

После переворота 1991 года Ельцин ни психологически, ни политически не был в состоянии активно принимать решения. 29 августа он улетел из Москвы в Юрмалу, где две недели загорал, плавал и играл в теннис. Дважды на короткое время он возвращался в столицу, съездил с миротворческой миссией в Армению, а потом еще две недели провел в Сочи. 18 сентября в Москве Ельцин почувствовал себя эмоционально истощенным, возникли сильные боли в сердце. Но 25 сентября, когда он поехал в Сочи, Павел Вощанов объявил, что президент «взял тайм-аут, собственно, не для отдыха, а чтобы в спокойной обстановке работать над своими дальнейшими планами, а также над новой книгой, которую он задумал»[821]. Сторонники Ельцина были ошеломлены тем, что он исчез из поля зрения и в такой момент занимается мемуарами. Как сказал впоследствии один из депутатов от «Демократической России», это было все равно как если бы Наполеон после победы при Аустерлице удалился на Ривьеру писать стихи. Советники Горбачева сочли, что российский лидер и его окружение играют с ними «в кошки-мышки», и Горбачев отказался ехать в Сочи на встречу с ним («Нам надо честь беречь»)[822]. На самом деле в Бочаровом Ручье Ельцин продиктовал лишь несколько абзацев той рукописи, которая в дальнейшем превратится в «Записки президента», второй том его мемуаров, и у него не было ни малейшего желания играть с Горбачевым в какие-то игры. Но его «дальнейшие планы» нельзя было откладывать, и они составляли предмет ожесточенных дебатов с членами его команды вплоть до возвращения Ельцина в столицу 10 октября.

Пока Советский Союз пребывал в агонии, а Ельцин восстанавливал силы, российское правительство было в смятении. В июле Ельцин предложил Геннадию Бурбулису, свердловскому ученому, принимавшему активное участие в предвыборной кампании и претендовавшему на место вице-президента (им в итоге был выбран Александр Руцкой), стать руководителем его аппарата и создать Администрацию Президента. Бурбулис отказался: он мечтал заняться разработкой общей стратегии, а не «24 часа в сутки работать с картотекой»[823]. Ельцин придумал для него должность «госсекретаря» с неопределенными обязанностями. Руцкой, функции которого тоже не были обозначены, предложил Ельцину объединить должности вице-президента и главы администрации, чтобы самому стать связующим звеном между президентом и государственным аппаратом. Ельцин ответил, что «комиссар» ему не нужен, и отказался[824]. 5 августа Ельцин назначил руководителем аппарата своего старого приятеля по Свердловскому обкому Юрия Петрова, который с 1988 года был послом СССР на Кубе; Ельцину пришлось просить Горбачева, чтобы тот освободил Петрова от этой должности. Петров приступил к новым обязанностям около полудня 19 августа, как раз тогда, когда к российскому Белому дому приближались танки. Он еще не успел представиться Руцкому, Бурбулису и остальным сотрудникам, как все бросились вниз — туда, где Ельцин на танке № 110 произносил свою бессмертную речь[825].

Исполнение принятых решений осуществлялось главным образом через министерскую бюрократию. Премьер-министром России с лета 1990 года был «красный директор» Иван Силаев, ровесник Ельцина, в августе покинувший осажденный Белый дом, сославшись на то, что у него семья. Ельцин счел Силаева неподходящей кандидатурой на роль вдохновителя реформ. 27 сентября Силаев оставил свой пост, чтобы занять место председателя межреспубликанского экономического комитета, а исполняющим обязанности премьера Ельцин назначил свердловчанина Олега Лобова. Кабинет министров лихорадило, соглашения заключались и нарушались, обиженные уходили в отставку. Отпуск президента, как заметил один из журналистов, «привел к кризису власти в России» и «конфликту всех против всех»[826].

На пост главы правительства Ельцин вначале подбирал «чудо-премьера», не связанного ни с одной программой. В сентябре он предложил этот пост Святославу Федорову, хозяину первой в СССР частной клиники по микрохирургии глаза. Федоров предложение решительно отклонил. Так же поступили Юрий Рыжов, ректор Московского авиационного института, и редактор Михаил Полторанин, с которым Ельцин сблизился в годы работы в МГК. Тогда Ельцин решил побеседовать с Юрием Скоковым, консервативно настроенным чиновником из оборонной промышленности, и Григорием Явлинским[827]. Во время продолжительных разговоров на сочинском пляже Бурбулис предложил Ельцину обратить внимание на менее известных людей и связать кадровое решение с той головоломкой, которую представляли собой реформы. Через три дня «Ельцин очень хорошо понимал весь тот багаж проблем, все то страшное наследство, которое он получил. И собственно, вся наша дискуссия сводилась к тому, что никаким привычным способом это преодолеть нельзя». «Это невероятно сложно, нам будет крайне тяжело», — сказал Ельцин. «Я себя чувствовал совершенно изможденным» после разговора, вспоминает Бурбулис[828].