Он склонился над приборами.

Он запустил гигантскую собаку-двигатель.

— Рискнем еще чуток развлечься? Еще раз выйти в бой, как на пикник? Рискнем…

И он тронул машину с места.

И почти тотчас же она понеслась со скоростью сто, а затем и сто пятьдесят миль в час.

Почти сразу же впереди показалась встречная машина.

— Смерть, — сказал поэт. — Значит, ты всегда начеку? Значит, тут ты и околачиваешься? Тут твои охотничьи угодья? Ладно, испытаем твой характер…

Машина неслась. Встречная мчалась.

Он переехал на другую сторону.

Встречная последовала его примеру, нацеленная на Разрушение.

— Ага, понятно, ну тогда вот тебе, — сказал поэт.

И щелкнул еще одним тумблером, и нажал еще один дроссель.

За миг перед ударом обе машины преобразились. Прорвав покровы иллюзий, они превратились в реактивные самолеты на старте. Оба самолета с воем выстреливали пламя, раздирали воздух, колошматили его взрывами, устремляясь сквозь звуковой барьер к самому могучему из барьеров — и, как две столкнувшиеся пули, сплавились, слились, смешались кровью, сознанием и мраком и пали в сети непостижимой безмятежной полуночи.

Я мертв, подумал он снова.

И это прекрасное чувство. Спасибо.

Он очнулся и понял, что улыбается.

Он сидел в машине.

Дважды умер, подумал он, и с каждым разом мне лучше и лучше. Почему? Не странно ли? Чуднее и чуднее, как говаривала Алиса в Стране чудес. Странно сверх всякой странности…

Он опять запустил мотор.

— Движется ли она на самом деле? — спросил он себя. — А черный пыхтящий паровик из почти доисторических времен — это она умеет?

И вот он уже в пути, машинистом. Небо мелькает вверху, и киноэкраны, или что там еще, наваливаются чередой видений: дым струится, пар висит над свистком, огромные колеса катятся по скрежещущим рельсам, и рельсы змеятся вперед через горы, и вдалеке из-за гор выныривает другой поезд, черный, как стадо бизонов, и, изрыгая клубы дыма, несется по тем же рельсам, по тому же пути навстречу дивной аварии.

— Я понял, — сказал поэт. — Начинаю понимать. Начинаю осознавать, что это и зачем. Это для таких, как я, жалких бездомных идиотов, обиженных, едва мама вытолкнула их на свет, помешавшихся на разрушении и христианском комплексе личной вины, собирающих, как подаяние, то шрам, то рану, то нескончаемые упреки жены, но одно точно: мы хотим умереть, мы хотим быть убитыми. Так вот же оно, то, чего мы жаждем, выплата незамедлительно, прямо на месте! Валяй, машина, выплачивай! Выдавай свои чеки, упоительное бредовое изобретение! Насилуй меня, смерть! Я создан для тебя!..

И два паровоза сошлись и вскарабкались друг на друга. Влезли на мрачную лестницу взрыва и завертелись, сомкнув шатуны, и слиплись гладкими негритянскими животами, и соприкоснулись котлами, и красочно раскололи ночь вихревым шквалом осколков и пламени. А затем сплелись в изнурительном неуклюжем танце, сплавились в ярости и страсти, поклонились чудовищным поклоном и свалились в пропасть — и тысячу лет падали на ее каменистое дно.

Очнувшись, он сразу же схватился за рычаги управления. Ошеломленный, напевал себе что-то вполголоса. Выводил дикие мелодии. Глаза сверкали. Сердце исступленно билось.

— Еще, еще, теперь я все понял, я знаю, что делать, еще, еще, прошу тебя, Господи, еще, ибо правда даст мне свободу, еще, еще!..

Он нажал одновременно на три, четыре, пять педалей.

Он щелкнул шестью тумблерами.

Машина стала гибридом автомобиля, самолета, паровоза, планера, снаряда, ракеты.

Гибрид катился, извергал пар, рычал, реял, летел. Мчались навстречу автомобили. Набегали паровозы. Взвивались самолеты. Выли ракеты.

И в едином сумасшедшем трехчасовом гульбище он разбил две сотни машин, взорвал два десятка поездов, сбил десять планеров, протаранил сорок ракет и наконец где-то в космических далях отдал свою славную душу в последней торжественной самоубийственной Церемонии, когда межпланетный корабль на скорости двести тысяч миль в час столкнулся с метеоритом и пошел распрекрасно ко всем чертям.

Всего, по собственным его подсчетам, он за несколько коротких часов был разорван на куски и снова слеплен в одно целое немногим менее пятисот раз.

Когда все кончилось, он полчаса сидел, не притрагиваясь к рулю, не прикасаясь к педалям.

Через полчаса он начал смеяться. Закинув голову, он издавал оглушительные воинственные трубные клики. Потом поднялся, тряся головой и качаясь, более пьяный, чем когда-либо в жизни, на сей раз действительно пьяный, — и понял, что пребудет теперь в таком состоянии до гробовой доски и никогда больше не испытает потребности выпить.

Я понес наказание, подумал он, наконец-то я понес настоящее наказание. Наконец-то я избит и изранен, так избит и изранен, что никогда более не понадобится мне боль, никогда не понадобится быть умерщвленным снова, оскорбленным еще раз, еще раз раненным, не понадобится даже испытать простую обиду. Благослови, Боже, гений человеческий — и гений изобретателей таких машин, которые позволяют виновному искупить вину и избавиться от черного альбатроса, от страшного груза на шее. Спасибо тебе, Город, спасибо, чертежник, готовивший кальки с мятущихся душ. Благодарю тебя. Где же тут выход?..

Открылась раздвижная дверь.

За дверью его поджидала жена.

— Ну вот и ты, — сказала она. — И все еще пьян.

— Нет, — ответил он. — Мертв.

— Пьян.

— Мертв, — повторил он. — Наконец-то блистательно мертв. Ты не нужна мне больше, бывшая Мэг, Мэгги-Мигэн. Ты тоже свободна теперь, ты и твоя нечистая совесть. Иди, малышка, преследуй кого-нибудь другого. Иди казни его. Прощаю тебе твои грехи против меня, ибо я наконец простил себя. Я вырвался из христианской ловушки. Я стал привидением — я умер и потому наконец могу жить. Иди, женщина, и поступи, как я. Войди, понеси наказание и обрети свободу. Честь имею, Мэг. Прощай. Будь!..

Он побрел прочь.

— Куда же ты? — закричала она.

— Как «куда»? Туда, в жизнь, в полнокровную жизнь — счастливый, наконец-то счастливый…

— Вернись сейчас же! — взвизгнула она.

— Невозможно остановить мертвых: они странствуют по Вселенной, беспечные, как дети на темном лугу…

— Харпуэлл! — взревела она. — Харпуэлл!..

Но он уже ступил на реку серебристого металла, чтобы та несла его, смеющегося, пока на щеках не заблестят слезы, все дальше от крика, и визга, и рева той женщины — как же ее зовут? — неважно, она там сзади, и нет ее.

Когда он достиг Врат, то вышел на волю и пошел вдоль канала среди ясного дня, направляясь к дальним городам.

К тому времени он распевал старые-престарые песни, те, какие знал, когда ему было лет шесть.

Это была церковь.

Нет, не церковь.

Уайлдер отпустил дверь, и она затворилась.

Он стоял один в соборной тишине и чего-то ждал.

Крыша, если вообще была крыша, приподнялась и взмыла вверх, недосягаемая, невидимая.

Пол, если вообще был пол, ощущался лишь твердью под ногами. И тоже был совершенно невидим.

А затем появились звезды. Как в детстве, в тот первый вечер, когда отец повез его за город, на холм, где фонари не могли сократить размеры Вселенной. И во тьме горела тысяча, нет, десять тысяч, нет, десять миллионов миллиардов звезд. Звезды были такие разные, яркие — и безразличные. Уже тогда он понял: им все равно. Дышу ли я, страдаю ли, жив ли, мертв ли — им все равно. И он уцепился за руку отца и сжимал ее изо всех силенок, будто мог упасть туда вверх, в бездну.

И вот здесь, в этом здании, он вновь испытал тот же страх, и то же чувство прекрасного, и ту же невыносимую жалость к человечеству. Звезды наполняли душу состраданием к маленьким людишкам, затерянным в этой безбрежности.

Потом произошло еще что-то.

Под ногами у него разверзлась такая же пропасть, и еще миллиард искорок вспыхнул внизу.

Он был подвешен, как муха, на огромной телескопической линзе. Он шел по волнам пространства. Он стоял на прозрачности исполинского ока, а вокруг простиралась зимняя ночь — и под ногами, и над головой, и во все стороны не осталось ничего, кроме звезд.