Что предпринял я после ухода мистера Петерсена?
Ясно! Я заперся в своем кабинете, строго наказав не беспокоить меня, уселся за письменный стол и, достав записную книжечку пастора Бермана, углубился в чтение, всем своим существом уйдя в это занятие.
Менанкабуа, 8. VIII. 1905. Никогда раньше не вел я дневника. Обладая, как миссионер, ораторским талантом, полагаю, я легко справился бы с задачей изложения своих мыслей и переживаний на бумаге, но я всегда был того мнения, что ведение дневника — пустое, суетное и тщеславное занятие, недостойное человека серьезного, а в особенности человека, облаченного в священнические одежды, человека духовного звания, каковым я, автор этих строк, пастор Берман, и являюсь.
Не привожу своей биографии. Я пишу этот дневник не с целью осведомить человечество о своей особе, — я обуреваем совершенно другими волнениями, исключительно личного характера. Этим я хочу сказать, что дневник свой я не только пишу для себя (все авторы дневников оправдывают свой пустой труд этим положением), я пишу его, отлично сознавая, что если кто-нибудь заглянет в него, то я — погиб, иначе говоря, я пишу свой дневник только не для других (это уже отличает меня от обыкновенных дневниководов). Короче и ближе к делу. Я горю, я сгораю, я обуреваем одним единственным только желанием — занести поскорее на бумагу все то волнующе-прекрасное, что мною пережито за вчерашний день. Только за вчерашний день. Этим и ограничивается вся моя задача. Что же заставляет меня это делать? Ах! Отвечая на этот вопрос, можно понять (чего я раньше никак не понимал), чем руководятся люди, пишущие дневники!
Какая-то неведомая мне сила заставляет меня занести на бумагу пережитые минуты моей жизни (и как можно скорее, пока воспоминание об этих минутах еще светло в моей памяти) для того, чтобы в дальнейшем иметь постоянную возможность вновь переживать эти минуты, перечитывая написанные здесь строки! Память наша слаба и пережитая картина быстро блекнет в нашем сознании. Как бы мы ни любили человека, если мы долго не видим его, — черты его лица начинают расплываться в нашем мысленном взоре, забывается какая-нибудь ничтожнейшая черточка, родимое пятнышко, что ли, и увы! — этого уже достаточно для того, чтобы портрет был неполным. В этом деле нам на помощь приходит фотография. Вот вам и ответ. Эти строки — фотография. Фотография не действия, а переживания. Посмотришь на фотографию и сразу вспомнишь милое лицо. Прочтешь такие вот строки — и сразу вспомнишь лучшие минуты своей жизни. Господи, помоги мне запечатлеть на светочувствительной пластинке этого дневника все событие полностью в таком виде, в каком я пережил его вчера. Не дай мне забыть ни единого штришка из пережитого — ведь событие произошло уже сутки тому назад и я боюсь, что оно будет описано не так ярко и подробно, как оно было на самом деле. А это так важно для меня! Так важно…
Какое счастье будет потом, перечитывая эти строки, вновь и вновь переживать всю остроту и неувядаемую прелесть его!
Я начинаю. До вчерашнего дня я не знал женщины. Я дал клятву своему Господу воздерживаться от помыслов грязных и греховных и удовлетворял свои мужские потребности иным путем.
Я… я и сейчас не познал еще женщины, но… но зато я познал всю силу страстного желания обладать ею. О… как непростительно глуп был я раньше! Ведь молодость-то моя почти что ушла уже! И женщина — как она прекрасна! И только вчера я прозрел, я узнал это!
О, господи, опять дрожит моя рука с такой силой, что писать трудно.
В ушах звенит напряжение дьявольской силы — силы самой необузданной ненасытной страсти.
Вчера, 7 августа, утром, еще находясь в Паданге, в гостинице d'Amsterdam, где я остановился проездом в Менанкабуа, куда меня вызвали по делам моего прихода, я и не подозревал о том, что со мной случится вечером того же дня…
Было 10 часов вечера и я собирался лечь спать, когда в мой номер постучали. Дверь открылась и в комнату вошел высокий, стройный мужчина, лет пятидесяти, судя по виду, никак не больше, хотя его совершенно седые волосы и старили его в значительной степени.
Седой джентльмен плотно закрыл за собой дверь и, спросив предварительно моего разрешения, уселся в одно из кресел моей комнаты. Достав сигару и предложив мне, он до того, как закурить, еще успел мне отрекомендоваться.
— Я очень извиняюсь, милейший пастор, за вторжение к вам в столь поздний час, — сказал он. — Однако, обстоятельства порой сильнее нас, наших привычек и элементарных правил приличия и вежливости. Зовут меня Яном ван ден Вайденом, я ваш соотечественник.
Пока он закуривал сигару, я пристально разглядывал его не без некоторого интереса. Фамилия ван ден Вайденов очень известна в Голландии, и я, еще будучи студентом амстердамской духовной академии, много слыхал об этом человеке, как об обладателе несметного состояния. Мне казалось крайне любопытным, что познакомился я с ним далеко от нашей родины, при несколько странных обстоятельствах, к тому же я был обуреваем любопытством, что именно заставило этого человека зайти ко мне.
Он, очевидно, понял мои мысли и начал с места в карьер излагать побудившие его причины познакомиться со мной.
— Я, сударь, — сказал ван ден Вайден, окутанный замечательно ароматным дымом дорогой сигары, — пришел к вам по не совсем обыкновенному делу. Должен вам доложить, что я в Паданге лишь проездом, я путешествую по Суматре со своей 18-летнею дочерью, Лилиан. По поводу, или вернее — по поручению последней я и осмелился побеспокоить вас.
Далее последовал рассказ, который я не могу иначе назвать, как исповедью потерявшего надежду и заблудшего человека перед самим господом богом.
Ян ван ден Вайден поведал мне нечто ужасное и необычайное. Из его рассказа я узнал, что дочь его одержима бесом. Он чистосердечно признался мне, что дочь его, как вавилонская блудница, не знает границ своей необузданности в делах плотской страсти, что все ее помыслы полны дьяволом и сатаной. Сила страсти, горевшая в несчастной, по словам самого отца ее, была настолько велика, что самые сдержанные люди, при одном только общении с ней, теряли власть над собой и готовы были, ради одной только возможности коснуться ее тела, на любые преступления. Вот буквально те слова, которые я услыхал от несчастного отца, крайне резкого и грубого в разговоре, не стесняющегося в выражениях, что можно судить по нижеприводимой фразе (очевидно, горе сделало его таковым):
— Она заражает всех своей похотливостью, — сказал старик. — Как чума передается от нее зараза на всех окружающих. Стоит с ней побыть кому-нибудь некоторое время, как, будь это самый порядочный джентльмен, он становится на задние ноги. Я в полном отчаянии. Сила самой природы или сама материя, из которой построены клетки ее тела, заряжены небывало мощным зарядом какой-то плотской энергии, бьющей через край. Но сама, сама она — очень скромная девушка, уверяю вас. Однако, простите, я не могу объяснить вам всего, — языком тут ничего не сделаешь. Словами этого не передашь!
Я сидел, изумленный и ошеломленный исповедью старика. Мне представился страшным этот неиссякаемый родник естества природы, — мне, ярому противнику ее — и я не знал, что ответить.
После довольно продолжительной паузы ван ден Вайден заговорил опять.
Он заговорил о том, как любит бесконечно свою дочь и как хочет помочь ей и, наконец, после долгих и напрасных предисловий, сказал мне, что дочь его поручила ему зайти ко мне и просить меня посетить ее. Он совершенно не знал, что ей от меня нужно было, но видно было по всему, что несчастный отец не мог не исполнить этой ничем не обоснованной просьбы своей дочери, так как был рабом ее капризов, которые исполнял все беспрекословно и безропотно.
О… я не скрою ни от кого, какой-то безотчетный страх заполз ко мне в душу.
Я не знал, что сказать, что ответить…
Я только чувствовал, как по телу моему ползет целый легион мурашек, нахлынувших только что с северного полюса.