Во-вторых, хотя женщин три, а мужчина один, в целом рисунок вряд ли корректно было бы по аналогии с предыдущими шифровать как 3–1, но, скорее, как 3–3 — три инь или, точнее, тройное инь, тем более что изображенные женщины, судя по надписи, являются сестрами (в китайской традиции братья-сестры всегда почитались за одно целое, части одного тела, ветви одного дерева) и тройное ян. Ян согласно китайскому пониманию триедино (гораздо более, чем инь, ибо ян — это нечет).

Тройка, благодаря анатомии мужского полового органа, использовалась в качестве его непосредственного символа. Фаллической же символикой обладали и разделенные на три части треногие или тригорлые сосуды (элемент одновременной трансформации и совмещения символов, т. к. вообще сосуд-аллегория женщины).

Знаковая философичность рисунка с тремя сестрами не заканчивается только на коде. Немаловажен также еще и тот факт, что сестры растягивают юношу на трех уровнях: одна — за руку, другая — за торс на уровне груди и третья — за пенис. Эта схема полностью совпадает с традиционным даосским разделением человека на три секции: верхняя — голова и руки, средняя — грудь и нижняя — живот и ноги. Священным центром каждой секции является так называемое «киноварное поле». В «киноварных полях» человеческого тела обитают высшие боги даосского пантеона. Там же обитают и вредоносные черви (они же трупы) — сань чун (они же сань ши). Чтобы питать богов и изгонять червяков, нужно не есть ни мяса, ни злаков, но гонять по всем трем «киноварным полям» ци и концентрировать в них цзин — сущностное вещество обоих полов.

В данном случае на этой «весенней картинке» мужчина (не исключено, что это бессмертный) как истинный центр в состоянии «у вэй» («недеяние») всеми тремя «киноварными полями» «общается» с тремя возбужденными дамами.

Хотя в целом китайская живопись, безусловно, тяготеет к схемам: триграммам, гексограммам, к иероглифу как универсальному знаку, содержащему в себе изобразительное начало, в ней порой легко обнаружить и числовые пристрастия: всякие тройки, пятерки, восьмерки, девятки, но все-таки не стоит этим чрезмерно увлекаться, дабы избежать возможной тенденциозности. Например, в одной из сцен с качелями всего присутствуют четыре женщины и один мужчина: одна женщина качается, одна ее раскачивает и две по бокам — наблюдают. Теоретически можно было бы порассуждать на тему соотношения 4–1: четыре стороны и один центр — привычная китайская модель мира, однако вряд ли это следует делать, ибо сам характер изображения не убеждает в необходимости подобных умозаключений.

Не стоит, может быть, искать скрытых подсмыслов и в акварели XIX в. из Вашингтонского собрания. Метафизика здесь может как быть, так и не быть, во всяком случае, она не ясна. Возможно, это просто живые эротические игры пятерых.

И наконец еще один пример. На одном из свитков изображены один мужчина и десять женщин: одна — в процессе коитуса, три стоят рядом и шестеро любуются луной. Обслужить подряд десяток женщин-таков, как известно, даосский идеал. Однако трудно быть уверенным, что в данном случае изображение как-то с ним связано, хотя, с другой стороны, исключить этого тоже нельзя.

Все эти групповые, с нашей точки зрения, непристойности, которые часто можно видеть на «чунь гун ту», в равной степени связаны и со знаковыми системами «Канона перемен», и с даосскими, свободными от ханжеских условностей, идеями и практиками, и с конкретными социальными условиями жизни, т. е. связаны с патриархальным, пуританским, как принято его характеризовать, конфуцианством, с его семейными обычаями и моралью.

Китайские «чунь гун ту» по своему материалу, по сюжетике — это совсем не то же самое, что японские сцены «Зеленых кварталов». Без сомнения, веселые дома с певичками были в Срединном государстве, однако происходящее внутри полигамных семей могло быть, и подчас бывало, развратнее (опять-таки с нашей точки зрения) любого веселого дома. То есть привычного для европейцев, людей христианской культуры, разделения на любовь благонравную, чистую, и, естественно, пресную, у семейного очага, и любовь, вернее, даже и не любовь, а просто секс, безнравственный, порочный, но зато увлекательный, полный жгучих и томящих ощущений, — такого разделения китайская традиция не знала.

Более того, эротические способности, богатое умение, т. е. развращенность, с точки зрения христианского благочестия, считались одним из самых ценных качеств благонравной жены-китаянки. Такова функция женщины: холить и лелеять своего господина, и чем лучше у нее это получается, тем больше ей почета, — вполне разумно. Жена должна не только ублажать мужа всеми возможными и даже в нашем понимании уж совсем невозможными способами, ни от чего не отказываясь, но еще и, если он хочет, подготавливать для него других женщин, причем не только в периоды собственных недомоганий, мирволить к любовницам, наложницам, к приглянувшимся служанкам и т. д.

Однако, с точки зрения эгоистических позиций женщины, такое эротическое самоуничижение способно в результате обернуться колоссальным выигрышем. В этом вопросе опять сливаются воедино религиозно-даосское и социальное. Вся эротическая «борьба» есть борьба за сперму. Это важно с точки зрения реальной жизни, т. к. женщина, которая имеет сына, значительно выше всех других жен и наложниц. Это важно и с духовной точки зрения, т. к. получающая сперму овладевает мужчиной, овладевает его энергией, его сутью, получает возможность смешивать внутри себя сущности инь и ян, восстанавливая Великое Одно. Даосы, хотя и рекомендовали сохранять в себе свою цзин, все же позволяли своим адептам время от времени эякулировать. Поэтому, если женщина, отдаваясь до беспредельности, постигла способ овладевать, если она столь искусна, что умеет испить все желания мужчины до конца, вместе с его живительными соками, то, подсовывая других, менее «качественных» и менее искушенных, она только выигрывает. Общаясь с этими другими, мужчина, естественно, перевозбуждается, и потребность выпустить сперму растет. Кроме того, доводя этих других до оргазма с фонтанными истечениями плоти, но сам удерживаясь от эякуляции, он переполняется небесной энергией, которую умелая женщина затем может частично воспринять в себя, совершив последний акт небесного единения.

Еще одной принципиально важной особенностью «весенних игр» является то, что они нередко происходят на чьих-то глазах. Сторонний соглядатай частый персонаж на картинках «чунь гун». В серии иллюстраций к роману «Цзинь, Пин, Мэй» изображений с откровенным подглядыванием всего двенадцать. Причем подглядывать может кто угодно, за кем угодно и с какой угодно целью: приятель за приятелем с целью собственного развлечения «Ин Боцзюэ в гроте насмехается над весенним баловством»; слуга за хозяином — «Циньтун, прячась, слушает сладостный щебет иволги»; безбрачные монахи, охотники до сладкого, за грешными брачующимися мирянами — «Тот, что должен предать огню вместилище души покойного, пока слушает развратные звуки»; слуга мужа за изменой хозяйки — «Чжан Шэн тайком слушает Чэнь Цзинцзи». Кстати, на данном листе тема подглядывания воплощается весьма остроумно. Кроме любящей пары, никого реального в изображении нет. Только за ширмой висит свиток, на котором красуется пышно цветущая ветка, а под ней — жанрово-характерный мужичонка. Только мужичонка этот уж очень живой, и внимание его уж очень явно направлено в сторону любовников.

Подглядывают действительно все. И все же наиболее частыми соглядатаями бывают женщины. Сводня благосклонно взирает на развлечения своей клиентки — «Да Аньэр тайком вступает в брачные отношения с Ван». Жена, полна гнева, видит результаты разыгравшейся похоти своего престарелого мужа — «Утолив жажду ядом насильственных радостей, оказался под угрозой гибели» (илл. 129).

Женское подглядывание в китайских эротических сюжетах способно оборачиваться истинной слежкой одних жен за другими, в чем им нередко помогают и служанки. Например, в 85-й главе «Цзинь, Пин, Мэй» служанка зовет старшую жену взглянуть, как пятая жена позорит честь умершего супруга с его зятем. Иллюстрацией к этой главе является лист «У Юэнян оповещена о прелюбодеянии» (илл. 120).