Он вовсе не желал руководить такой школой, не искал почета. Он был слишком занят. Но на конференции Американской Академии Наук он познакомился с некиим доктором Энтвайлом, молодым гарвардским физиологом, из которого вышел бы отличный декан. Энтвайл восторгался Готлибом и выспрашивал, как бы он отнесся к приглашению в Гарвард. Когда Готлиб обрисовал свой новый тип медицинской школы, Энтвайл загорелся. «Ничего бы я так не желал, как применить свои силы в подобном деле», — рассыпался он, и Готлиб вернулся в Могалис триумфатором. Он чувствовал себя тем более уверенно, что ему в это время предложили (правда, он с насмешкой отклонил предложение) пост декана на медицинском отделении университета Западной Чиппевы.

Он был так простодушен, или так безумен, что написал декану Сильве вежливое предложение отступиться и передать свой факультет — свое детище, свою жизнь! — неведомому гарвардскому доценту. Доктор Сильва был обходительным старым джентльменом, достойным учеником Ослера, но это невероятное письмо истощило его терпение. Он ответил, что хоть он и ценит исследования первооснов, однако медицинский факультет принадлежит гражданам штата, и его задача — обеспечить граждан немедленной и практической медицинской помощью. Что же касается лично его, Сильвы, — заявлял он далее, — если бы он пришел к убеждению, что факультету пойдет на пользу его отставка, он бы тотчас устранился, но для этого нужны более веские основания, нежели письмо от одного из его подчиненных!

Готлиб возразил горячо и нескромно. Он посылал к черту граждан штата Уиннемак. Стоят ли они при их ничтожестве и тупости хоть какой-либо помощи? Он непростительно обратился с апелляцией через голову Сильвы к великому оратору и патриоту, доктору Горацию Грили Траскотту, ректору университета.

Ректор Траскотт сказал:

— Право же, я слишком загружен делами, чтобы вникать в химерические проекты, как бы ни были они остроумны.

— Вы слишком заняты, чтобы вникать во что бы то ни было, кроме продажи миллионерам научных степеней honoris causa за устройство гимнастических зал, — ответил Готлиб.

На следующий день его вызвали на экстренное заседание университетского совета. Как руководитель кафедры бактериологии, Готлиб был членом этого верховного органа, и, когда он вошел в длинный зал совета с его раззолоченным потолком, тяжелыми красно-коричневыми занавесами, сумрачными портретами пионеров, он направился к своему обычному месту, не замечая перешептывания, поглощенный мыслями о далеких вещах.

— Э-э, гм, профессор Готлиб, будьте любезны сесть у того конца стола, — сказал ректор Траскотт.

Только теперь Готлиб заметил общую напряженность. Он увидел, что в зале присутствуют четверо из семи членов совета попечителей, проживающие в Зените или под Зенитом. Увидел, что рядом с Траскоттом сидит не ученый секретарь, а декан Сильва. Увидел, что среди непринужденного, казалось бы, разговора, все члены совета поглядывают на него.

Председатель ректор Траскотт объявил:

— Джентльмены, настоящему объединенному заседанию нашего совета и совета попечителей надлежит рассмотреть обвинения против профессора Макса Готлиба, выдвинутые его деканом и мною.

Готлиб точно сразу постарел.

— Эти обвинения таковы: неподчинение авторитету своего декана, своего ректора и попечителей. Измена интересам штата Уиннемак. Нарушение общепризнанной врачебной и университетской этики. Безграничный эгоцентризм. Атеизм. Упорное нежелание сработаться со своими коллегами и такая неспособность разбираться в практических делах, что становится опасным оставлять за ним руководство вверенными ему важными лабораториями и ведение кафедры. Джентльмены, каждый из этих пунктов я докажу теперь на основании собственноручных писем профессора Готлиба к декану Сильве.

И доказал.

— Готлиб, — сказал председатель Совета Попечителей, — я думаю, дело будет проще, если вы сейчас же подадите нам прошение об отставке и позволите нам расстаться по-хорошему, не заставляя нас исполнить неприятную…

— Разрази меня гром, если я подам в отставку! — Готлиб поднялся в бледном бешенстве. — Потому что у всех у вас мозгов, как у школьника, как у футбольной команды, вы искажаете мое предложение, очень точно выраженное предложение, о здоровом революционном идеале, которое лично для меня не предусматривает никакой пользы или выгоды, искажаете его в желании добиться продвижения. Эти дураки судят о чести!.. — Его длинный указательный палец рыболовным крючком тянулся за душой ректора Траскотта. — Нет, я не подам в отставку! Можете меня вышвырнуть!

— В таком случае, боюсь, мы должны попросить вас оставить зал, пока мы проведем голосование. — Голосу ректора был странно сладок для такого крупного, сильного и крепкого человека.

Готлиб укатил на своем расхлябанном велосипеде в лабораторию. Что «его отставка принята», ему сообщила по телефону развязная секретарша ректорской канцелярии.

Он терзался: «Уволить меня? Невозможно! Я главная гордость, единственная гордость этой школы лавочников!» Когда он понял, что его так-таки уволили, ему стало стыдно: зачем он дал им такую возможность! Но всего огорчительней было то, что ради попытки стать администратором он прервал священную свою работу.

Ему нужны были душевный покой и лаборатория, нужны немедленно.

Он их оставит в дураках! То-то у них вытянутся лица, когда они услышат, что его приглашает Гарвард!

Его тянуло к зрелой цивилизации Кэмбриджа и Бостона, зачем он оставался так долго в этом варварском Могалисе? Он написал доктору Энтвайлу, давая понять, что охотно примет приглашение. Он ждал телеграммы. Прождал неделю, потом пришло от Энтвайла длинное письмо, в котором тот признавался, что несколько преждевременно говорил от лица Гарвардского факультетского совета. Теперь он от имени совета передавал Готлибу привет и выражал надежду, что, может быть, со временем Гарвард будет иметь честь числить его в своих рядах, но при настоящем положении вещей…

Готлиб написал в Западную Чиппеву, что в конце концов готов подумать о принятии руководства медицинским факультетом… и получил ответ, что вакансия уже занята, что им не очень понравился тон его первого письма и что они «считают дальнейшие переговоры излишними».

В шестьдесят один год Готлиб имел сбережений всего лишь несколько сот долларов — буквально несколько сот. Как любой получивший расчет каменщик, он должен был найти работу или умереть с голоду. Он больше не был гением, негодующим из-за перерыва в творческом труде, он был жалкий, разжалованный учитель.

В своем коричневом домике он скитался по комнатам, перебирал бумаги, глядел на жену, глядел на старые картины, глядел в пустоту. Ему оставался еще месяц преподавания — написанное за него прошение об отставке было помечено датой на несколько недель вперед, — но он был слишком подавлен, чтобы ходить в лабораторию. Он чувствовал себя не на месте — даже, может быть, не совсем в безопасности. Его былая уверенность, сломленная, превратилась в жалость к самому себе. Он ждал от почты до почты. Непременно придет помощь от кого-нибудь, кто знает, что он такое, каковы его замыслы. Приходило много дружеских писем о научных исканиях, но те люди, с которыми он переписывался, не слушали пересудов об университетских дрязгах и не знали о его нужде.

После гарвардской неудачи и отказа Западной Чиппевы Готлиб больше не мог стучаться в университеты или научные институты, а гордость не позволяла ему писать просительные письма к людям, которые его почитали. Нет, надо действовать по-деловому! Он обратился в чикагское агентство преподавателей и получил официальное письмо, которым ему обещали «что-нибудь присмотреть» и спрашивали, не согласится ли он взять должность учителя физики и химии в пригородной средней школе.

Не успел он несколько оправиться от бешенства, чтоб написать ответ, как весь его домашний уклад сокрушила тяжелая болезнь жены.

Миссис Готлиб уже много месяцев чувствовала недомогание. Он убеждал ее показаться врачу, но она отказывалась, и все это время ее неотступно преследовал страх, что это рак желудка. Теперь, когда у нее открылась кровавая рвота, она кинулась к мужу за помощью. Готлиб, смеявшийся всегда над медицинскими credo «ремесленников» и «торговцев пилюлями», давно забыл все, что знал по диагностике, и когда ему самому или кому-нибудь в его семье случалось заболеть, он в такой же растерянности звал врача, как любой захолустный невежда, для которого болезнь была черной злобой неведомых демонов.