– Да, не стоит здесь задерживаться.
– Очень милое портмоне, – я поднесла кошелек к глазам, – тебе такие не нравятся?
– Спрячь, – сквозь зубы процедил Митяй, – что ты как цыганка на вещевом рынке?
– И кожа отличная, – не унималась я, – произведет большое впечатление на твою невесту. Ничего, что упоминаю всуе ее имя?
– Расплачиваемся и уходим. – Он не злился, наоборот, я еще никогда не видела его таким веселым.
…Возвращаясь к машине, мы хохотали до упаду. Я беспечно выбросила бумажник с остатками денег в первую попавшуюся урну, чем удивила Митяя еще больше.
– Ты чего это?
– Краденые деньги всегда жгут мне руки, мальчик. Я беру ровно столько, сколько мне необходимо. Как и всякое разумное животное.
Он надолго замолк и посмотрел на меня так, как будто видел впервые. Я взъерошила его волосы и поцеловала в щеку.
– Поехали отсюда. Спать хочу.
В машине Митяй долго и сосредоточенно молчал, прежде чем начать со мной разговор. Трогательное единение осталось на дне бокалов с недопитым “Цинандали”, беспричинное веселье тоже прошло, все становилось на свои места.
– Лихо это у тебя получилось. – Прелюдия не предвещала ничего хорошего.
– Лихо получается, когда затаскиваешь в постель красивую женщину, предназначенную вовсе не для тебя. Так сказал мне однажды один человек. – Я откинулась на спинку и закрыла глаза.
Когда-то эту фразу произнес майор ФСБ Олег Мари-лов, погибший на стылом декабрьском шоссе. Я бы могла погибнуть тогда вместе с ним, но осталась жива.
Вот и теперь я жива, а рядом со мной сидит совсем другой мужчина…
– А что с ним потом случилось? С этим человеком?
– Он погиб. – Почему простые слова звучат так мелодраматично: “он погиб”, “он спас мне жизнь”, “он любил меня” – почему сейчас все это вызывает неловкость, как будто меня уличили в чем-то, как будто бы я воспользовалась чужой смертью для того, чтобы возвыситься самой: вот она сидит, седая и не очень хорошо одетая, но в ее жизни что-то было.
Черт возьми, в моей жизни действительно что-то было, но это не сюжет для необязательного разговора с Митяем.
– Прости, – запоздало сказал он, – ты любила этого человека? Ты очень его любила?
Я так и знала! Я нравлюсь ему, я действительно нравлюсь ему, но как примириться с моим свитером, с моим неухоженным лицом, со всем тем, что вызывает раздражение? У меня должно быть что-то, что оправдывает и меня самое, и интерес Митяя ко мне: роковое стечение обстоятельств, роковая страсть или полтора года за кражу в колонии общего режима, например.
– Нет, я не любила его. Просто это был знакомый человек. И все.
Мне не хотелось больше разговаривать, оказывается, я хорошо помню Олега Васильевича, я не забыла его лицо, как не забыла всех остальных лиц. Их уже нет. Они все давно мертвы.
– Понятно. А ты вообще когда-нибудь кого-нибудь любила?
– Почему ты об этом спрашиваешь?
– Ну, ты же спрашиваешь у меня о Валентине.
– Я только спросила, спишь ли ты с девушками, вот и все. А на остальное мне плевать. Впрочем, мне и на это наплевать.
– Ты очень странный человек. Если честно, я с подобными женщинами сталкиваюсь впервые.
– С проститутками-неудачницами? Митяй бросил руль:
– Ну что ты за человек?! Все же было хорошо…
– Что – хорошо?
– Провели симпатичный вечер… Я думал… Господи, что я делаю в этой машине, с этим человеком, что я вообще делаю, что я собираюсь делать? Еще несколько месяцев назад, когда была надежда, что люди Лапицкого найдут меня сразу, я ни о чем не беспокоилась. Но теперь… Теперь тоже не стоит беспокоиться, вдруг сказала я себе; обычный для глубокой ночи приступ отчаяния прошел (хоть с этим я научилась справляться). В конце концов, сейчас ты сидишь в “девятке” в качестве подружки “шестерки”. А босс “шестерки” почтительно целует тебе руку, он, должно быть, удачливый респектабельный гангстер. И в крайнем случае его можно шантажировать…
От этой мысли мне стало весело. Пора возвращаться к покинутому Митяю:
– И что же ты думал?
– Я думал… Мы лучше поймем друг друга.
– Зачем?
– Я же говорил. Ты ужасно мне интересна…
– Только и всего? Я думала, ты предложишь мне что-то более оригинальное.
– Я не могу предложить тебе ничего оригинального. Я сам неоригинален.
Что правда, то правда, Митяй. И я снова коснулась его волос:
– Это тебя не портит.
– Я просто хочу понять, кто ты? – Он действительно старался понять – и не мог.
– ..Ну а теперь расскажи мне, кто я?
– Ты? Ты воришка. Ты украла кошелек, я сам это видел… Что еще ты крадешь? Машины, мотороллеры, побрякушки в Алмазном фонде, апельсины с лотка… Нужно проверить дом. – Он смеется и целует меня в грудь, в несколько шрамов под ключицами, оставшихся от той части жизни, которую я так страстно хотела забыть.
– Это неполный список. Может быть, придумаешь что-нибудь еще? – Я смеюсь и целую его в переносицу.
– Я не знаю… Картины, премьер-министров, фирменные бокалы в кабаке, кодовые замки…
– Почему кодовые замки?
– У нас в подъезде все время пропадают кодовые замки. Еще можно стянуть миндальное пирожное в булочной и сожрать его, пока стоишь в очереди… Я сам это проделывал в детстве.
– Ты?!
– Однажды меня поймали и оттягали за ухо.
– И с тех пор…
– С тех пор я берегу уши.
– Ты поэт, кто бы мог подумать… Это мысли приходят тебе в голову, когда ты бегаешь пятнадцать километров?
– Нет, когда я отжимаюсь…
– Я даже не представляю, что еще можно украсть…
– Все. Украсть можно все. – Неужели это говорю я? Неужели это я лежу сейчас на ковре, едва застеленном смятой темной простынью, он любит темное белье, он говорил мне об этом…
– Да. Я могу себе это представить. Ты не уйдешь?
– Куда же я пойду ночью? Главное, не заснуть с сигаретой, иначе я сожгу твой дом.
– Я не дам тебе заснуть…
Он целует меня, и все начинается сначала. Мне кажется, что я знала его тело всегда, я как будто вернулась домой после двадцатилетнего отсутствия и нашла все вещи на своих местах: те же надраенные до блеска, лоснящиеся от пота ключицы в углу кухни; тот же плоский живот на полу в гостиной; тот же подбородок в золоченой рамке на каминной полке… Жесткий подбородок с уже пробивающейся щетиной – он так ждал, так хотел меня, – ему даже в голову не пришло побриться… Если я близко подойду к камину – в этом доме его тела, который я знаю тысячу лет, – я сожгу себе ресницы, я обязательно сожгу себе ресницы… Они никогда не были особенно длинными, они никогда не были особенно короткими, но это единственное, что еще не сожжено, – ведь вся моя душа выгорела дотла. Я никогда, никогда не скажу об этом милому мальчику, неожиданно страстному мальчику, сколько бы ни длилась наша ночь – день, два, пять… И даже если она закончится через десять минут, я все равно ничего не скажу. Но он и не будет слушать, он ничего не слышит и сейчас, слепоглухонемой от страсти, уничтоженный собственным, хорошо натренированным телом.
Никто и никогда не брал меня так, как он, споткнувшись в самом начале невинной фразы: “Я просто сентиментальный дурак, я рыдал, когда Сидни Марш погорел на допинг-контроле…”, так и не повернув ключ в замке; я не знаю, что со мной происходит, Ева, я ничего не могу объяснить себе, но все это время ты искушаешь меня, своим именем, своими сигаретами, своим лицом, я не могу рассмотреть его, как бы ни пытался, всем тем, как ты в грош меня не ставишь; все, что ты делаешь, – не правильно, все, что ты делаешь, – из рук вон, ты стряхиваешь пепел во что угодно, ты прокурила мне всю квартиру, ты вечно оставляешь зубную пасту открытой, ты ешь мясо руками, вытаскиваешь его из сковородки и ешь; ты, должно быть, вытираешь губы занавеской, ты даже не красишься, тебе наплевать на это – почему тебе на это наплевать? Тебе ничего не стоит назвать себя шлюхой, ты никогда не протираешь пол в ванной после душа, вечно там лужи стоят, можно я тебя потрогаю?