Однако легенда - совсем не только о варварской технологии, имеющей целью лишить человека его "сокровенной сути"; памяти и самосознания. Если бы она была только об этом, то была бы не легендой, а ученым трактатом, в лучшем случае сопровождающимся этической оценкой "самого жестокого вида варварства", вынесенного кочевыми жуаньжуанами из их "кромешной истории". Легенда потому и представляет собой исполненное поэтической силы воспоминание о событиях далекого прошлого, что она неизменно сосредоточивается на их человеческом смысле. На смысле, который раскрывается в акте переживания события вовлеченными в него людьми.

Отличительная особенность истинно поэтического - и в то же время глубоко нравственного - отношения к легенде (в отличие от ремесленных подделок под нее) заключается в способности художника, к ней обращающегося, с абсолютной точностью выделить и поставить в центр внимания именно то "действующее лицо", в осмысляющем переживании которого находит свое пластическое выражение этический смысл происходящего. В легенде таким лицом могла быть только мать юноши-наймана, превращенного в манкурта. Лишь она могла воистину пережить - осознать то, что произошло с ее сыном, который сам уже не был способен на такое переживание, так как перестал быть человеком в точном смысле слова. Вот почему суть происшедшего могла быть передана в легенде только через плач матери - плач по живому покойнику:

"Когда память твою отторгли, когда голову твою, дитя мое, ужимали, как орех клещами, стягивая череп медленным воротом усыхающей кожи верблюжьей, когда обруч невидимый на голову насадили так, что глаза твои из глазниц выпирали, налитые сукровицей страха, когда на бездымном костре сарозеков предсмертная жажда тебя истязала и не было капли, чтобы с неба на губы упала, - стало ли солнце, всем дарующее жизнь, для тебя ненавистным, ослепшим светилом, самым черным среди всех светил в мире?

Когда, раздираемый болью, твой вопль истошно стоял средь пустыни, когда ты орал и метался, взывая к богу днями, ночами, когда ты помощи ждал от напрасного неба, когда, задыхаясь в блевотине, исторгаемой муками плоти, и корчась в мерзком дерьме, истекавшем из тела, перекрученного в судорогах, когда угасал ты в зловонии том, теряя рассудок, съедаемый тучей мушиной, проклял ли ты из последних сил бога, что сотворил всех нас в покинутом им самим мире?

Когда сумрак затмения застилал навсегда изувеченный пытками разум, когда память твоя, разъятая силой, неотвратимо теряла сцепления прошлого, когда забывал ты в диких метаниях взгляд матери, шум речки подле горы, где играл ты летними днями, когда имя свое и имя отца ты утратил в сокрушенном сознании, когда лики людей, среди которых ты вырос, померкли, и имя девицы померкло, что тебе улыбалась стыдливо, - разве не проклял ты, падая в бездну беспамятства, мать свою страшным проклятьем за то, что посмела зачать тебя в чреве и родить на свет божий для этого дня?.." [1]

1 Айтматов Ч. Буранный полустанок (И дольше века длится день). С. 107 - 108.

Не стоит, видимо, пересказывать дальше трагическую историю отчаянной попытки матери плененного наймана найти своего сына и вернуть его домой, вызволив из рабства, из безысходной тьмы беспамятства. Ибо всю полноту смысла легенда о памяти, о матери, тщетно пытающейся вернуть память своему сыну и гибнущей от его руки, обретает в общем контексте-обрамлении, каким для этой легенды оказывается весь роман, включая его название: "И дольше века длится день".

Тем не менее и приведенных цитат из романа, думается, достаточно, чтобы очертить контур проблемы исторической памяти, как она осмыслялась людьми в далеком прошлом и как она осознается теперь. И как вообще она вставала и встает перед человеком и человечеством "в минуты роковые". Вопрос об исторической памяти - как для отдельного человека, так и для целого народа (и для многонациональной страны, и для всего человечества) это, выражаясь по-айтматовски, вопрос о "сокровенной сути". О том, что делает человека человеком, народ народом, культуру культурой. Об этом и пойдет речь в данном очерке, в котором хотелось бы высветить нравственно-философский подтекст темы "Память и культура", так мощно зазвучавшей у Чингиза Айтматова. Это, естественно, временами будет уводить нас от айтматовских размышлений. Но лишь для того, чтобы - по принципу: "большое видится на расстоянии" - осмыслить в них то самое важное, вокруг чего бьется наша гуманитарная мысль сегодня [2].

2 В связи с названной темой хотелось бы прежде всего с благодарностью вспомнить о многочисленных тревожащих интеллектуальную совесть нашей общественности выступлениях Д. С. Лихачева, впервые поднявшего эту тему на подобающий ей уровень.

ПАМЯТЬ - САМОСОЗНАНИЕ - КУЛЬТУРА

Очевидно, было бы глубоко неверным считать, что именно память отличает человека от животных, составляя его преимущество перед ними. Если животные способны к тому, что в экспериментальной психологии называется "научением" - а психологи-экспериментаторы зафиксировали эту способность у достаточно многих представителей животного мира, - следовательно, они обладают памятью. Но это память в самом общем смысле слова: когда имеется в виду способность живого существа каким-то образом удерживать в своей психике впечатления от более или менее часто повторяющихся внешних воздействий, перестраивая в соответствии с ними "схемы" и "модели" поведения в соответствующих ситуациях. Ее можно назвать естественной или даже телесной памятью.

В качестве естественной она не столько память души, сколько память связанного с нею тела. В той мере, в какой "животная душа" (Аристотель) телесна, память животного - "органична" и "механична". Вместе с инстинктом, в котором животному непосредственно дана память его вида (рода), индивидуальная память о тех специфических, хотя и повторяющихся ситуациях, на которые ему пришлось "отреагировать", образует сущность "животной души". А потому ее можно считать в еще большей мере, чем саму эту душу, внутренней формой данного животного, обеспечивающей его целостность и самотождественность как живого существа.