Теперь же мсье Лангре сделал ему такое предложение:

— Я мог бы устроить вам место лейтенанта в одном прекрасном полку, где у меня есть определенное влияние, но, полагаю, армия теперь…

— Да, вы правы, в настоящее время армия — не то, о чем бы я мечтал.

— Поэтому вам стоит навестить меня в Версале, когда я туда вернусь, закончил разговор мсье Лангре и встал. — Мадемуазель Эллис вам сообщит, что и как…

Едва кивнув, мсье Лангре ещё раз уколол Фанфана взглядом, и удалился, обняв за плечи златовласую Цинтию, причем шум общего веселья, деликатно приглушенный на время их разговора, тут же опять усилился.

Следя, как мсье Лангре исчез в дверях покоев Цинтии, Фанфан остался посреди зала, счастливый неожиданной удачей. И только спрашивал себя, кто же такой, черт возьми, этот мсье Лангре?

***

А чем же занимался в это время мсье Лангре?

Едва исчезнув за дверьми, он тут же позабыл про импозантные манеры, и через миг был так же наг, как герцог Шартрский в заведении мадам Бриссо, и так же домогался близости Цинтии Эллис, которая вела себя ну точно как тогда в Париже. И если мсье Лангре достиг того же удовлетворения, что и когда-то герцог Шартрский, так только потому, что мсье Лангре и герцог Шартрский… Да!

Под занавес удачного свидания блаженно говорил Цинтии:

— Ах, моя Цинтия, ты все также бесподобна, и как я рад, что мои функции инспектора армии привели меня в Марсель!

— Но ведь и вы все также темпераментны, монсеньор, — со смехом отвечала Цинтия, подав ему бокал с шампанским.

Прихлебывая мелкими глотками, мсье Лангре взглядом знатока оценивал роскошные покои, изысканную обивку стен, мебель барокко, отделанную черепахой, перламутром и бронзой. Все было таким мягким и удобным, столько тут было ковров, пуфиков и драпировок, что звук веселья в салоне сюда едва долетал.

— Понравился вам мой протеже, монсеньор?

— Да. Ты с ним спишь?

— И захоти я — не выйдет, — весело заявила Цинтия (кто знает, не скрывая ли за этим ностальгию?) — И в голове, и в сердце у него другая одна-единственная, и все другие женщины на свете не существуют!

— Это отлично! — помолчав и отложив бокал, промолвил герцог. Отлично! Отлично! Ты заметила, как я его разглядывал?

— Разглядывал? — Цинтия прыснула в ладонь. — Да вы его едва не проглотили! А я, бедняжка, говорила себе: смотрите, мой милый герцог собрался заняться тем, до чего любитель был монсеньор королевский брат, его прадед! А почему вы повторяете все время: "Отлично! Отлично! Отлично!"

— В один прекрасный день в Версале — когда же это? — лет пять-шесть назад, точно не помню, — встретил я мальчика с такими же необычными глазами, пронзительными, пылающими глазами редкого цвета. Такие глаза не забываются. У приятеля твоего — те же глаза, и это меня поразило!

— Знаете, монсеньор, увидев, каковы достоинства у герцога де Ришелье, я себе сказала: вот человек незаурядный. Но вот однажды, встретив вас, я поняла, что поспешила с выводами!

Тут разговорам о Фанфане пришел конец, поскольку этот комплимент привел монсеньора в такое состояние, что герцога де Ришелье он превзошел во всех отношениях.

Потом последовала непринужденная беседа обо всем на свете: сплетни из Версаля, последние похождения виконтов и графов, и новость о мадам де ля Рибодьер, которая за год третий раз сменила любовников (любовников во множественном числе, поскольку мадам де ля Рибодьер имела всегда сразу двух любовников, обслуживавших её совместно).

А герцог Шартрский потом долго говорил о своей инспекционной поездке, подробно, хотя и с острой иронией описывая того или иного генерала или состояние какого-то полка. Немало он при этом наболтал о всех проблемах армии и обороны Франции, о размещении войск, о планах генерального штаба в общем всего, что никогда и ни за что бы не раскрыл нигде — ведь он был опытный воин; однако здесь его так облегчала возможность поделиться тайной с Цинтией — которая, казалось, и не слушала, а только баловалась и ласкалась. Возможно, герцог слишком много пил, а это ведь всегда ведет к тому, что человек говорит лишнее и рад похвалиться, какая он важная персона.

Наконец оба очутились в ванне, где весело плескали друг на друга. Эту медную ванну Цинтия велела приготовить для одного генерального откупщика, который мог показать свою мужскую силу только когда девушки купали его, как младенца! Ванна была помещена в нише, закрытой шторой из лионского шелка, сзади в нише было окно, сквозь которое в ванну лилась теплая вода.

Но с чего это вдруг развязался язык у Цинтии? Подействовал отдых в ванне, или атмосфера дружеской откровенности? Или слишком много было выпито шампанского?

Цинтия как раз массировала герцогу икры, и когда извлекла из воды его левую ногу, воскликнула нечто странное, и тут же об этом пожалела, надеясь, что герцог не слышал. Но он услышал!

— Что ты сказала? — он даже привстал.

— Ничего, милый мой герцог… я только сказала, какие у вас прекрасные ноги…

— Ну нет! Ты говорила о моих ступнях! Ты сказала: "- А на них ничего не видно!"

Герцог умел быть тверд, когда хотел, и перепуганная Цинтия, пытаясь скрыть правду, торопливо сказала:

— Я только сказала, что ваши стопы гладки и нежны, как у ребенка!

— Нет уж, что все-таки должно быть на моей стопе? — не отставал он, вылез из ванны и начал вытираться. — Отвечай! Проговорилась, а теперь жалеешь?

Схватив за плечи, встряхнул её.

— Что там должно было быть? — повторил он угрожающе.

Цинтия, свернувшись клубочком, тряслась от холода в остывшей воде.

— Татуировка?

Она с облегчением подняла глаза.

— Да, может быть, наверно татуировка.

Герцог, смеясь, начал одеваться.

— Это у моего отца там татуировка, не у меня.

Цинтия не заметила, что несмотря на смех, герцог насторожился всерьез, хотя и сам не понимал, почему. А поскольку Цинтия думала, что инцидент исчерпан, да к тому же натерпелась такого страху, решила успокоиться, налив ещё шампанского — и это оказалось последней каплей, и, вернув беззаботное настроение, лишило привычной осторожности и превратило в обычную глупую женщину.

— Наверно, я вас с кем-то спутала, — с трудом ворочая языком пробормотала она. — Или мне мадам Бриссо неверно объяснила… Та самая Бриссо, у которой, милый мой герцог, мы познакомились, — и вдобавок к этому совершенно излишнему пояснению она развязно подмигнула.

— Ну а при чем тут Бриссо? — спокойно спросил герцог, натягивая панталоны.

— Она мне говорила, что ваш отец герцог Луи однажды показал ей свою татуировку. (Теперь уже Цинтия сидела у герцога на коленях и по-детски беззаботно смеялась). — И вроде бы сказал ей, что велел так же отметить татуировкой своих детей.

— Да?

— А это неправда? Ведь у вас татуировки нет? Или ваш отец пошутил, или Бриссо не поняла? (Тут Цинтия икнула). — Ведь если он велел сделать татуировку всем детям своей крови, тогда и у вас, мой герцог, она должна быть?

— Не смей нигде болтать такие глупости, Цинтия! — холодно сказал он, однако тут заметил, что Цинтия уснула. Переложив её на постель, закончил одеваться и вышел на потайную лестницу, предназначенную только для самых богатых, самых знатных и самых осторожных клиентов.

Герцог Шартрский вернулся в Париж в расстроенных чувствах. Вокруг в один голос твердили, что все десять дней поездки он был очень задумчив. "Дети своей крови! — слова эти не выходили из головы. Он давно уже знал о любовных похождениях своей покойной матери, и вполне допускал, что рождением своим обязан кому-то другому, а не герцогу Луи. И тем более не сомневался, что отец оставил немало внебрачных детей. Так что напрашивался вывод, что старый герцог видел разницу между теми, кого зачал он, и остальными. И отмечал её татуировкой… но если это правда, что из этого вытекает? Прибыв в Париж, герцог Шартрский почувствовал, что над его будущим нависает невесть откуда взявшаяся угроза, и подумал: "- Я должен поскорее во всем разобраться".