– Ахти мнеченько… – Агнея прижала руку к сердцу, изумленная таким точным определением, до которого сама не додумалась. – Я о тебе знала. От отца. А другая девка увидит в лесу такого, как ты, со страху дух вон.

За лешего примет, уж это к гадалке не ходи…

Повисло молчание, и Агнее оно показалось тягостным. Ермолай затруднялся рассказать о своих чувствах, но тем не менее как-то рассказывал о них – молча. В мыслях Агнеи сама собой возникла избушка в лесу, где она никогда не бывала, немудреное хозяйство, ведущееся двумя парами мужских рук, – а теперь одной. Бескрайний лес, полный звуков, запахов, движения живых существ, и в то же время одиночество того, кто привык разговаривать человеческим языком. Могилку над озером, где лежало остывшее тело того, с кем Ермолай привык разговаривать и до сих пор сохранял эту связь, только уже безмолвную. Ермолай не был чужим в лесу, напротив, считал себя его неотделимой частью. Но была в нем и другая часть, не лесная. И эта часть привела его сюда, к дочери Ильяна, единственной, с кем Ермолай был знаком в человеческом мире. Он и хотел бы вернуться в лес и никому не давать о себе знать, но не мог выбросить из себя эту часть, нуждавшуюся в других людях. Не зря старец ему лет пятнадцать Писание читал – душу закрепил в этом теле, легко меняющем шкуры, прочно.

Агнея и жалела Ермолая, и терялась, не зная, что ему посоветовать. Старец хотел, чтобы его выкормыш жил с людьми и не потерял душу. Но как ему прибиться к людям, где он всем чужой? И где его примут, если узнают, что он – оборотень? Старец Еразм поистине был святым, что взялся растить из волка человека, но где взять еще таких? Ей хотелось поскорее спрятать Ермолая обратно в лес, но это означало бы отказать ему в обществе людей, нарушило бы волю и Еразма, и Ильяна, который учил его управлять своей двойной сущностью. Скатиться в звери ему будет легко, но обратно в люди он не выберется уже никогда.

Не глядя на Ермолая, Агнея ощутила, что он шевельнулся и встал, – хотя это было проделано беззвучно.

– Куда ты? – Когда она подняла глаза, Ермолай был уже почти у двери.

– Ты хочешь, чтобы я ушел. Ибо мы исчезаем от гнева твоего и от ярости твоей мы в смятении…

– Нет никакого гнева и ярости, что ты! – Агнея смутилась, одновременно дивясь, как он догадался о ее чувствах. – Я не… не гоню тебя. Но я не знаю, как быть с тобой. Если тебя здесь увидят, плохо будет. И тебе, и мне.

Вдруг Ермолай поднял голову и повернулся к столу. Ноздри его дрогнули, уши дернулись, на лице появилось сосредоточенное и внимательное выражение. Агнея тоже обернулась, но ничего не увидела.

– Вечер тебе добрый, дядя Ильян… – тихо сказал Ермолай.

У Агнеи мурашки побежали по спине: сосредоточенные глаза Ермолая видели что-то, чего не видела она.

– Прости, что незван пришел к тебе в лого… в дом, но я… Старец мой тоже умер… ты знаешь, да? Подскажи, дядька, что мне делать? – тихо продолжал Ермолай, сосредоточив взгляд на чем-то, для Агнеи невидимом. – На тебя уповает душа моя. Ты был мне защитою и убежищем в день бедствия моего. Ты руководил меня советом твоим… так скажи, куда мне идти? Старец меня заклинал перед смертью с людьми оставаться, к волкам не уходить, души не загубить. Но к людям… как мне прибиться? Научи.

У Агнеи застучали зубы. В эту последнюю ночь душа умершего может посетить свой дом, и вот – ее отец здесь, и Ермолай его видит.

– Батюшка… – беззвучно прошептала она.

Дуновение коснулось ее волос, теплое и прохладное разом. Прошла рябь по воде в чарках на столе, колыхнулось полотенце на окне, скрипнула заслонка. Напряжение в воздухе рассеялось, и вместе с облегчением пришло чувство пустоты.

– Он не может тебе ответить… – прошептала Агнея. – Но ты… его видел?

– Видел… – Ермолай все еще смотрел в сторону стола, но теперь – лишь на воспоминание.

– Какой он был?

– Молодой… едва узнал его. Рослый, красивый, борода пшеничная, очи ясные. Одет во все белое, как снег.

– А матушку?

– Позади него была, но ее я плохо видел.

– Что он делал?

– Тебя благословил. Мне улыбнулся. И так вот руками: мол, мне в путь пора, а вам счастливо оставаться.

Агнея не удивилась, что этот парень, живущий сразу в двух мирах, смотрит за грань мира живых. Она ощутила разом облегчение и пустоту. Только сейчас осознала, что все эти два месяца, со дня смерти матери, жила с ощущением тяжести, будто гробы родителей незримо лежали на ее плечах. Теперь они исчезли – ушла тяжесть, но ушло и ощущение присутствия мертвых. Больше нельзя плакать, но слезы опять запросились на глаза, и она прижала пальцами опущенные веки, чтобы не дать им пролиться.

Что-то коснулось ее плеча. Вздрогнув, Агнея открыла глаза – Ермолай стоял совсем рядом, вплотную. Наклонившись, он потерся лбом о ее плечо.

– Что ты? – Агнея в испуге отшатнулась.

– Ничего. Не бойся, я уйду.

Агнея не успела ничего сказать, как осталась одна – Ермолай исчез за дверью.

Теперь ушли все.

Не сразу Агнея решилась лечь спать – в одиночестве в пустой избе возле накрытого стола, который уже покинули последние гости, те самые, для кого он и готовился. С трудом ей удалось заснуть неглубоким тревожным сном, а проснулась она от того, что ее сотрясала крупная дрожь и зубы стучали, хотя ей вовсе не было холодно. Этой ночью в избе побывали мертвые родичи и волк – зверь, живущий на грани того и этого света, и Агнея чувствовала, как эта грань проходит через ее душу.

И тогда же, в полусне, до нее дошло, что Ермолай пытался сделать. Уж конечно, старец Еразм не мог научить его, как люди выражают сочувствие и привязанность. Человеческих объятий, поцелуев Ермолай в глаза не видел. Он пытался обнять ее по-волчьи. Это было и смешно, и горько, и Агнея наконец заснула с мокрыми от слез щеками, смеясь и плача разом.

***

На Обретение[161] Агнея встала пораньше и к рассвету уже ждала, с черной лентой в косе, одетая в самое старое и дрянное платье, что готовилось именно для этого случая. Начиналась Масленица, особая пора перед Великим постом: проводы Костриги, встреча налетия[162]. Еще летом Агнея отложила самую ветхую из своих рубах, ту, где ткань изношена до просветов и ее нет смысла латать: тут же порвется по кромке заплатки. На старые заплаты Агнея нашивала новые – какие попало, из любых лоскутов, попавших под руку, и теперь рубаха представляла собой что-то вроде шкуры зайца на середине линьки – серое, белое, бурое торчит клоками и свисает, только что не отваливается на ходу. Эту красоту Агнея натянула поверх кожуха, подпоясалась веревкой, отчего стала вдвое толще обычного. Платок навертела самый рваный и старый, да еще нарочно вымазала его сажей. Доживающее последние дни старое лето совсем изветшало, провожающим его надо соответствовать.

Едва рассвело, за воротами зазвенели бубенцы, несколько голосов закричали:

– Костригу собирать, Костригу собирать!

Перед воротами стояли сани, запряженные старой клячей, в санях сидел дед Еникей и две девчонки, еще десяток подростков рядом вопили:

– Костригу собирать, Костригу собирать!

Все – и дед, и отроки, – были одеты в том же роде, что и Агнея: в самое старое, рваное, нарочно испачканное. Еникей и вовсе походил на загадку про лук – «Сидит дед, во сто шуб одет»: рваные рубахи, грязная свита, поверх нее еще бараний кожух с оторванным рукавом и обрезанной полой, на ногах обмотки – разные, поршни – разные. В кожухе этом Агнея признала наследство другого деда, Кузинца, умершего в начале мора. Еникей обмывал в селе всех покойников-мужчин, и ему доставалось кое-что из их пожитков.

– Бог помочь! – приветствовала общество Агнея и бросила в сани пук соломы.

– Садись, божья сирота, поехали! – Дед Еникей кнутом указал ей в сани, где сидели Милянка и Паланка, девчонки лет десяти и двенадцати.