Товарищ Рубахин вызвал Леньку и показал жалобу.
– Правда? – спросил товарищ Рубахин.
Ленька двинул плечом.
– Ты этого гада видел, товарищ Рубахин? Ты с ним говорил?
– Это не имеет отношения к делу, – сказал товарищ Рубахин.
– А что имеет отношение к делу? – осведомился Ленька. – Если бы ты у него дома побывал, ты бы еще не так с ним поступил. Да его вообще расстрелять надо.
– Не первая жалоба на тебя поступает, – продолжал Рубахин, как будто не слышал Ленькиных возражений. – Я прежде под сукно складывал, – прибавил он, показывая почему-то на мусорное ведро, полное в основном окурков. – Но теперь уже невозможно.
– Почему? – удивился Ленька.
– Начальство в Питере поменялось, – пояснил Рубахин. – Теперь с реквизициями строго.
– Я же не для себя, – сказал Ленька, все еще не веря собственным ушам.
Рубахин махнул рукой:
– Для себя, не для себя – кто станет разбираться. Факт налицо и квалифицирован как грабеж. Вот и понимай.
– А что мне понимать?
Рубахин вместо ответа закурил и вышел. Ленька сел поудобнее. Странно, что жалоба только на одного Леньку поступила, а о Варшулевиче – ни звука. Уточнять, в чем причина, Ленька не стал – Революция разберется, кто прав, а кто нет, – и, отбросив лишние мысли, взял посмотреть дело Красовского. Красовский выходил полный враг по всем статьям. Читать было неинтересно, выводы Ленька сделал сразу и в подтверждениях не нуждался. Поэтому он закрыл дело и уставился в окно.
Тут вошла Шура. К удивлению Леньки, она выглядела заплаканной.
– Вы думаете, это я? – спросила она прерывистым голосом.
Ленька не понимал, о чем она говорит.
Она порылась в мусорном ведре, вытащила окурок побольше, зажгла его и в две затяжки докурила, а потом бросила обратно в ведро.
– Это не я донесла, что вы Красовского грабили, – проговорила Шура более спокойно. – Я вообще не доносила. Если вы думаете, что я от досады, когда вы отвергли мою любовь, то все это будет ложь! Доносить вообще нельзя, и я даже в гимназии не доносила ни на кого.
Ленька сказал:
– Я так совсем не думаю.
Шура ладонями взяла его за щеки и поцеловала. Она порозовела обильно, как зимняя заря, и выбежала из кабинета Рубахина, горестно стуча каблуками.
Потом вернулся Рубахин с несколькими незнакомыми товарищами, и Леньке предъявили официальное обвинение в грабеже под видом обыска.
Его арестовали и отвезли в Петроград, в тюрьму, где заперли в камере с уголовниками.
С арестованным Ленькой Пантелеевым уголовники не общались, а сидели на корточках в дальнем углу и скучно резались в карты. Колода у них была вся изжеванная, играли грязно и по маленькой, бессмысленно, божась и непотребно ругаясь при каждом ходе.
Помимо Леньки с равнодушным презрением на их мышиную возню смотрел еще один человек – неприметной, но, если приглядеться, вполне располагающей к себе наружности. Он был похож на мастера небольшого цеха или на учителя начальной школы для рабочих: скромный, опрятный, с тщательно расчесанными коричневыми усами под востреньким носиком. Приметив Леньку, он кивнул ему, чтобы подсаживался ближе.
Ленька так и сделал.
Человек сунул Леньке руку «лодочкой», как барышня. Рука оказалась на удивление мягкая, даже шелковистая, хотя по внешности предсказать такое было невозможно. Ленька осторожно пожал ее.
Человек усмехнулся – очевидно, знал, какое впечатление производит.
– Белов, – представился он.
– Пантелеев, – в тон ему отозвался Ленька.
Белов чуть прищурился:
– А по-настоящему?
– Что? – Ленька не понял, слегка напрягся.
– По-настоящему как твоя фамилия? – пояснил вопрос Белов.
– Откуда ты взял, что Пантелеев – не настоящая? – удивился Ленька.
– По тому, как произнес.
– Пантелкин, – нехотя признался Ленька. Он уже давно, целых два года, так себя не называл.
– Пантелеев – лучше, – одобрил Белов. – Партийные имена всегда лучше, ближе к предмету. – Он вздохнул. – Ты скоро выйдешь отсюда, – предрек неожиданно Белов.
Пантелеев с деланным безразличием пожал плечами.
– Я ведь невиновен. Перед Революцией чист, как сам товарищ Дзержинский.
– Да? – протянул Белов. – А что же ты такого сделал, раз тебя арестовали?
– Разбуржуил парочку буржуев, – буркнул Ленька. – Еще в январе мы таких как они запросто ставили к стенке за козни против рабочего класса. А теперь почему-то требуют уважать, что он набил свои вагоны барахлом и тащит в Петроград – продать по спекулятивной цене. А Красовский – тот вообще матерый враг, куда ни плюнь! Он ведь откровенная контра, а они говорят, у него какие-то «права».
У Леньки аж перехватило горло, когда он вспомнил, с каким лицом зачитывал ему обвинение товарищ Рубахин. Как будто самого товарища Рубахина загнали в угол и ему теперь очень стыдно.
– Это новая политика, брат, – сказал Белов проникновенно. – Нужно приспосабливаться.
Непонятно было, всерьез он говорит или насмехается.
– А ты сам-то надеешься выйти? – спросил вдруг Ленька. – Или тебя окончательно упекли, до высшей меры социальной защиты?
– Я-то? – Белов пожал плечами. Казалось, Ленькин вопрос его позабавил. – Меня, братишка, ни одна тюрьма не держит. Ни при царе, ни при товарищах.
– Почему? – спросил Ленька.
Белов был спокоен и серьезен, даже глазами не улыбался, и Леньке стало интересно – что он ответит.
Белов поцарапал ногтем карман, наскреб немного табака, потом вытащил из другого кармана обрывок газеты и занялся тщательными алхимическими приготовлениями самокрутки.
– Потому что у меня такой фарт, – вымолвил Белов наконец. – Понимаешь? Я что угодно могу делать. И со мной что угодно делать могут. Но из тюрьмы, даже если попался, я всегда ухожу. А попадался я, брат, всего раза два за всю жизнь.
Ленька заинтересовался:
– И откуда у тебя такой фарт?
– А ты любознательный, да? – Белов искоса метнул на него дружеский взгляд. – Не любопытный, а любознательный. Так… Лишнего тебе не надо, но необходимое – вынь да положь. Очень подходяще для рабочей школы по обучению пролетариата грамотности. – Он заклеил самокрутку языком и положил на середину ладони.
Один из игроков вдруг оторвался от своего занятия и темно, неподвижно, как зверь, уставился на Белова с Ленькой, но Белов спокойным кивком приказал ему отвернуться и продолжать мусолить карты.
– Тебе сколько лет? – спросил Белов у Леньки.
– Двадцать первый, – ответил Ленька.
– А мне – сороковой, – проговорил Белов. – Самый роковой возраст. Потом, если судьба на воле сведет, расскажу тебе всю мою жизнь в подробностях.
Больше Ленька к Белову с разговорами не приставал.
Пантелеева действительно скоро выпустили. Явились два красноармейца и с ними хмурый молодой товарищ с надутыми, как у целлулоидного младенчика, щеками. Молодой товарищ посмотрел в бумаги, стоя в дверях, потом уставился на одного из арестованных, прыщавого подростка, обхватившего себя за плечи непомерно длинными руками.
– Пантелеев Леонид, – произнес молодой товарищ.
Ленька поднялся и подошел к нему.
Пухлощекий рассеянно оглядел Леньку.
– Ты, что ли, Пантелеев? – переспросил он с таким видом, будто не верил в это. – На выход.
Ленька вышел вслед за ним, не обернувшись ни на Белова, ни вообще на камеру. За проведенную здесь неделю Ленька во многом обновил свои взгляды.
Отпустили Пантелеева вовсе не потому, что его действия в отношении буржуя Красовского были признаны верными, а потому, что не было доказано наличие состава преступления. Никакой корысти в том, что Ленька совершил, не усмотрели; но на этом и закончилось. Особым сформулированным и документально записанным оправданием дело не завершилось. Оно просто как бы растворилось за малостью и незначительностью.
После освобождения Пантелеева заодно уволили и из Чека – поскольку происходило повсеместное «сокращение штатов». Новой работы, однако, ему не предлагали и учиться не направляли, хотя еще летом обнадеживающие разговоры на такую тему велись.