– В самом деле великое, клянусь Зевсом, Сократ, – отвечал Симмий.

– Итак, не есть ли это для тебя достаточный признак того, – сказал Сократ, – что человек, скорбящий при смерти, был любителем не мудрости, а тела? Любитель же тела, известно, любит и деньги и славу, то есть либо что-нибудь одно из двух, либо то и другое.

– Конечно, бывает так, как ты говоришь, – отвечал он.

– А не правда ли, Симмий, что людям с философским складом очень свойственно и так называемое мужество?

– Непременно, – сказал он.

– Не им ли одним, уничижителям тела, проводящим жизнь в философии, свойственна и рассудительность, которую многие полагают именно в том, чтобы не увлекаться желаниями, но вести себя скромно и благочинно?

– Необходимо, – отвечал он.

– Ведь если ты захочешь представить себе мужество и рассудительность не в таких людях, – продолжал Сократ, – то они покажутся тебе чем-то странным.

– Почему же, Сократ?

– Знаешь ли, – отвечал он, – что смерть, по мнению всех других, есть одно из великих зол?

– И очень.

– Значит, те мужественные, когда подвергаются смерти, подвергаются ей из страха более великих зол?

– Правда.

– Следовательно, все, кроме философов, бывают мужественны из боязни и страха. А быть мужественным по причине страха и робости в самом деле странно.

– Без сомнения.

– Что еще? Не таковы ли и благонравные между ними, то есть не из невоздержанности ли они рассудительны? Мы хоть и говорим, что это невозможно, однако же при такой нелепой рассудительности им свойственно нечто подобное, потому что, боясь лишиться одних удовольствий и желая их, они из угождения им воздерживаются от других. Служение удовольствиям называется, конечно, невоздержанностью; и, однако же, служа одним удовольствиям, они одерживают верх над другими; а это и походит на сказанное нами, что они бывают рассудительны как бы через невоздержание.

– В самом деле походит.

– Между тем для добродетели, добрый Симмий, был бы верным не тот обмен, когда удовольствия меняются на удовольствия, скорби на скорби, страх на страх, большее на меньшее, будто монеты. Нет, настоящая монета, на которую надобно менять все, здесь одна – разумение; ею и за нее покупаются и продаются действительно и мужество, и рассудительность, и справедливость, и вообще истинная добродетель, независимо от того, чувствуется ли при этом удовольствие либо страх и прочее тому подобное или не чувствуется. Когда же текачества отделены от разумения и промениваются одно на другое – подобная добродетель не будет ли обманчивым призраком, в сущности делом рабским, не заключающим в себе ничего здравого и истинного? Не является ли истинным на самом деле очищение от всего такового? Не должно ли назвать и рассудительность, и справедливость, и мужество, и самое разумение некоторым очищением? Надобно полагать, что и учредители таинств были неплохими людьми, коль скоро давно уже намекнули нам, что тот, кто сойдет в преисподнюю непосвященным и несовершенным, будет лежать в тине, а очищенный и совершенный, пришедши туда, станет жить с богами.

Служители таинств говорят, что носителей Бахусовых жезлов много, да Бахусов мало. А эти, по-моему мнению, суть не кто иной, как истинные философы. От нихто и я, сколь мог, не отставал в своей жизни, но всячески старался присоединиться к ним. Было ли старание мое правильным и успешным – узнаем, пришедши туда, – узнаем, как мне кажется, скоро, если будет угодно богу. Вот мое оправдание, Симмий и Кебет, – прибавил Сократ. – Я справедливо не жалуюсь и не скорблю, оставляя вас и здешних господ, ибо надеюсь, что и там, не менее чем здесь, встречусь с добрыми господами и друзьями, хотя толпе в это и не верится. Прекрасно было бы, если бы мое оправдание убедило вас более, нежели афинских судей.

Против этих слов Сократа Кебет возразил:

– Обо всем прочем, Сократ, ты говоришь хорошо; но что касается души, то люди в этом отношении очень сомневаются: существует ли она где-нибудь по отрешении от тела или разрушается и уничтожается в тот самый день, в который человек умер, то есть, отрешившись от тела и вышедши из него, рассеивается, как воздух или пар, тотчас улетает, и уже нигде от нее ничего не осталось. Конечно, если бы она в самом деле сосредоточивалась в себе и избавилась от тех зол, о которых ты теперь рассуждал, то мы имели бы великую и прекрасную надежду, что слова твои, Сократ, истинны. Но для этого потребуется, может быть, немало убеждений и удостоверений, что душа умершего человека существует и что в ней сохраняются какая-то сила и разумение.

– Правда, Кебет, – сказал Сократ. – Так что же делать? Не хочешь ли, потолкуем, верна моя мысль или нет?

– Что касается до меня, – отвечал Кебет, – то я с удовольствием послушал бы, каково твое мнение на этот предмет.

– Мне кажется, никто, – сказал Сократ, – даже и писатель комедий, слушая меня в эту минуту, не скажет, что я пустословлю, веду речь не о том, о чем должно. Итак, если хочешь, надобно исследовать. А исследуем, существуют ли души умерших людей в преисподней или нет, вот каким образом. Есть Предание, самое древнее, какое только помним, что, переселившись туда, они живут там и потом опять приходят сюда и происходят из умерших. Если это справедливо, то есть если живые происходят из умерших, то как же не существуют наши души там? Ведь, не существуя, они не произошли бы; и мы имели бы достаточный признак тамошнего их существования, если бы для нас в самом деле было ясно, что они перешли в жизнь не откуда более как из умерших; а когда этого нет, то нужно какое-нибудь иное доказательство.

– Без сомнения, – сказал Кебет.

– Впрочем, чтобы легче понять это, понаблюдай не только за людьми, – продолжал Сократ, – но и за всеми животными и растениями, вообще за всем, в чем мы видим возникновение. Не так ли обычно бывает, что противное происходит из противного, если ему есть что-нибудь противоположное, как, например, похвальное – постыдному, справедливое – несправедливому, каковых противоположностей бесчисленное множество? Рассмотрим-ка, не необходимо ли, чтобы вещи, противоположные чему-нибудь, происходили не из чего более как из противоположного себе? Если, например, что-нибудь сделалось большим, то не необходимо ли надлежало этому сперва быть меньшим, а потом возрасти до большего?

– Да.

– А когда что-нибудь есть меньшее, то сперва оно, конечно, было большим, потом уже стало меньшим?

– Так, – сказал он.

– Подобным образом из сильнейшего происходит слабейшее, из быстрейшего медленнейшее.

– Без сомнения.

– Что же далее? Если вещь сделалась хуже, то не из лучшей ли?

– Из чего же иначе?

– Значит, мы удовлетворяемся тем положением, – заключил Сократ, – что все происходит так – противное из противного?

– Без сомнения.

– Но что еще? Нет ли чего-нибудь занимающего середину между всеми парами противоположностей, так как при двух противоположностях бывает два перехода: от первого противного во второе и от второго в первое? Например, между большим и меньшим есть и возрастание и умаление, и мы говорим, что одно растет, другое умаляется.

– Да, – отвечал он.

– Значит, и разделяться, и смешиваться, и охлаждаться, и согреваться – все происходит таким же образом. Хотя словами мы иногда и не выражаем этого, однако же на деле необходимо, чтобы одно взаимно происходило из другого и чтобы переход был обоюдный.

– Конечно, – сказал он.

– Что же теперь? – продолжал Сократ. – Жизни противополагается ли нечто так, как бодрствованию – сон?

– Без сомнения, – отвечал он.

– А что именно?

– Смерть, – сказал он.

– Следовательно, жизнь и смерть, если они взаимно противоположны, происходят обоюдно и между ними двумя бывает двоякое происхождение?

– Как же иначе?

– Итак, я, – сказал Сократ, – приведу тебе одну из таких пар, о которых сейчас упоминал, и укажу на ее переходы, а ты приведи другую. Я говорю: сон и бодрствование и утверждаю, что из сна бывает бодрствование, а из бодрствования – сон; происхождение же их называется дремать и пробуждаться. Довольно для тебя или нет? – спросил он.