«Из архивных документов КГБ стало известно то, как проходила процедура расстрела… Арестованных вызывали в отдельную комнатку и раздевали до белья. Потом руки и ноги связывали веревками, рот затыкали кляпом. Несчастных людей укладывали друг на друга, как дрова, в грузовик и накрывали брезентом. Сверху усаживались сотрудники НКВД. После этого заключенных привозили на место и приводили приговор в исполнение… В некоторых черепах… было по два пулевых отверстия. Из тех же архивов известно, что порой всего двум „исполнителям“ приходилось за ночь расстреливать до четырехсот человек. Палачи выдерживали, а оружие нет – плавились стволы, менялась траектория пули. Люди не умирали после первого выстрела, и их приходилось добивать вторым, контрольным…» (Лория Е. Вход коммунистам и скоту запрещен // Новые известия. 1997. 5 ноябр.).

Люди, строившие социализм, были убеждены не только в правильности, но и в единственности своего выбора. Они акцентировали внимание на тех явлениях, которые поддерживали этот выбор и вытесняли из сознания все, что плохо согласовалось с ним. Провалы, возникавшие из-за того, что они отказывались видеть многие вещи вокруг себя, они заполняли вымыслами так, чтобы получалась связная картина. Эти вымыслы навязывались идеологией. Родители, школа, газеты и кино, а потом и телевидение с самого детства обрушивали на людей простые объяснительные максимы, и они настолько овладевали их умами, что казались результатом их самостоятельного мышления или наблюдения: у нас передовая социалистическая система; она выражает волю людей; она опирается на марксизм-ленинизм – единственно верное учение об обществе; у нас мудрые руководители, работающие на благо своего народа и всего человечества; социалистическое стремление к успеху совершенно отлично от капиталистической устремленности к выгоде; уважение к собственности – это уважение к социалистической, общенародной собственности, никак не похожей на капиталистическую частную собственность, и т. п. Наиболее сильный мотив для вытеснения, подчеркивает Э. Фромм, – это боязнь изоляции и остракизма[813].

В 30–40-е и даже 50-е гг. в Советском Союзе не было людей, не веривших, что в их стране построен социализм – самая прогрессивная форма человеческого общества, и задача заключается в том, чтобы постепенно переходить к строительству полного коммунизма. Проект построения совершенного общества представлялся настолько замечательным, что казались ненужными никакие утопические эксперименты и сама научная фантастика[814]. Даже звучавшая иногда на бытовом уровне и вполголоса критика отдельных сторон жизни социалистического общества велась с позиции самого этого общества, с точки зрения более полного и последовательного воплощения в реальные отношения социалистических идеалов. Сходным образом в средние века даже богохульство выглядело как желание еще более утвердиться в вере[815]. «Средневековый человек не выбирал, быть ли ему христианином. Он рождался и жил в этой атмосфере, но его религиозное поведение, как правило, было автоматическим»[816]. Сходным образом советский человек не размышлял, верить ли ему в социализм и коммунизм. Он жил в атмосфере строительства коммунизма, хотя многое из того, что требовала идеология, делал машинально.

Вера тоталитарного человека слагается из четырех основных моментов:

– вера в тех, кто нашел правильный путь к обществу будущего;

– вера в тех, кто борется за реализацию общества будущего, дает блага жизни или лишает их;

– вера в действенность лозунгов, призывов, ритуала;

– вера в антисоциальные разрушительные силы, мешающие продвижению к обществу будущего.

Можно отметить, что по своей структуре характерная для тоталитарного общества вера полностью совпадает с верованиями первобытных племен[817]. Она совпадает также с системой верований средневекового феодального общества. Это показывает, что коллективизм всегда – начиная с примитивно-коллективистического общества и кончая коллективизмом индустриального общества – имеет структурно одну и ту же систему веры[818].

Хорошим примером того, что вера советского человека в свое общество, в его цель, в коммунистическую партию, ведущую общество к этой цели, была не показной, а естественной, могут служить писатели И. Ильф и Е. Петров. В их романах «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» в острой и злободневной форме описан конкретный период из жизни советского общества: 1927—1931 гг., время утверждения социалистических идеалов. Романы выразили эпоху в непринужденно веселой форме. Авторы восторгаются происходящим, их оптимизм искренен. Ильф и Петров не притворялись, не насиловали себя, не вели двойной жизни. Они без раздумий признавали советскую власть и в общем и целом – партийную линию. Петров писал уже после кончины соавтора: «Для нас, беспартийных, не было выбора – с партией или без. Мы всегда шли с ней». Эти слова стали популярными, они выражали общее отношение к партии. Ильф и Петров безоговорочно восторгались индустриализацией и коллективизацией, разоблачали вредителей и кулаков, презирали свергнутые классы и их культуру, охотно поносили «проклятое прошлое» России. Популярный писатель тридцатых годов Л. Славин, близко знавший Ильфа и Петрова, рассказал много лет спустя: «Уже будучи известным писателем, Ильф подарил свою книгу одному полюбившемуся ему офицеру МГБ и сделал при этом надпись: „Майору государственной безопасности от сержанта изящной словесности“[819]. Судя по всему, в дружбе «сержанта литературы» с майором госбезопасности в 30-е гг. не было ничего особенного. Можно вспомнить, что в старой России не только литераторы, но даже армейские офицеры не подавали руки жандармским офицерам. Петров, в частности, вспоминал о себе в конце 30-х гг.: «Я переступал через трупы умерших от голода людей и проводил дознание по поводу семи убийств. Я вел следствия, так как следователей судебных не было. Дела сразу шли в трибунал. Кодексов не было и судили просто – „Именем революции…“[820].

30-е гг. были в Советском Союзе бодрым и веселым временем, несмотря на все несомненные житейские тяготы этого периода.

О том, что власть внимательно следила за тем, чтобы в эту атмосферу не вторгались элементы раздумий и грусти, хорошо говорит история одного портрета Пушкина. Художник М. Чаусовский работал над этим портретом около полутора лет, с мая 1936 г. по январь 1937. В марте портрет был выставлен в Доме учителя на Мойке. Все обсуждение выставки свелось к спору о работе Чаусовского. Художник изобразил поэта так, как это не было принято в царстве соцреализма: Пушкин на портрете был грустен. Портрет был запрещен. В марте 1941 г. Чаусовского посадили в тюрьму за контрреволюционную агитацию. Формально портрет был не при чем, но художник писал в письме: «…мы оптимисты, а у меня Пушкин не улыбается. Конечно! Я испытал на себе участь многих художников, не желающих халтурить… Ежедневно, ежечасно вставал вопрос – как с семьей прожить день? …Странным и совершенно невероятным кажется, что в Советском Союзе масса художников поставлена еще в гораздо более тяжелое положение, чем был поставлен я, и именно художников, всем существом своим преданных делу и не желающих идти по линии наименьшего сопротивления. Некоторые из них погибли: Вахромеев, участник гражданской войны, впоследствии окончивший Академию художеств, – способный художник – долго наведывался в союз за помощью. Наконец получил 500 рублей от союза и в тот же день… умер от истощения… Диманд… не вынес материальных тягот – бросился в Фонтанку. Купцов… повесился…». Это письмо было написано в 1938 г. В 1942 г. Чаусовский умер в лагере на Севере[821].

вернуться

813

«Для человека, насколько он человек – т. е. насколько он превосходит природу и осознает себя и свою смертность – чувство полного одиночества и обособленности близко к умопомешательству. Человек как человек боится безумия, а человек как животное боится смерти. Человеку нужно поддерживать отношения с другими людьми, обрести единство с ними, чтобы остаться в здравом уме. Эта потребность быть вместе со всеми другими является сильнейшей страстью, более сильной, чем желание жить. Боязнь изоляции и остракизма в большей мере, чем „страх кастрации“, заставляет людей вытеснять из сознания то, что является табу, поскольку его осознание означало бы, что человек не такой как все, особый, и, значит, он будет изгнан из общества. Поэтому индивид должен закрыть глаза на то, что группа, к которой он принадлежит, объявляет несуществующим, или принять за истину то, что большинство считает истинным, даже если бы его собственные глаза убеждали его в обратном. Для индивида настолько жизненно важна стадность, что стадные взгляды, верования, чувства составляют для него большую реальность, чем то, что подсказывают ему собственные чувства и разум… то, что человек считает правильным, действенным, здравым, – это принятые в данном обществе клише, и все, что не подпадает под эти клише, исключается из сознания, остается бессознательным. Нет, пожалуй, ничего такого, во что бы человек не поверил или от чего бы не отказался под угрозой остракизма, будь она внутренней или внешней» (Фромм Э. Душа человека. М., 1992. С. 349).

вернуться

814

См.: Утопия и утопическое мышление. Антология зарубежной литературы. М., 1991. С. 44–45. При Сталине планомерно и беспощадно уничтожались все формы утопического эксперимента – от толстовских коммун до кружков эсперантистов. Существовал фактический запрет на научную фантастику. В частности, книга И. Ефремова «Туманность Андромеды» смогла выйти в свет только в 1956 г., в хрущевскую оттепель.

вернуться

815

Альберико да Романо, потеряв на охоте сокола, спустил свои штаны и показал Господу зад в знак хулы и поношения. Когда же он возвратился домой, он пошел и справил нужду на алтарь, на то самое место, где освящалось тело Христово. Л. П. Карсавин приводит этот факт как свидетельство «жажды веры», боязни разувериться и поддаться сомнениям, а не как доказательство неверия и всеотрицания (См.: Карсавин ЛЛ. Основы средневековой религиозности в ХII-ХШ веках, преимущественно в Италии. Пг., б.г. С. 42).

вернуться

816

Гуревич А.Я. Проблемы средневековой народной культуры. С. 336.

вернуться

817

См.: Тэрнер В. Символ и ритуал. С. 15.

вернуться

818

На близость коммунистической веры к системе напряженной религиозной веры обращает внимание свидетель революции, поэт М. Волошин:

Политика была для нас раденьем,
Наука – духоборчеством,
Марксизм – догматикой,
Партийность – аскетизмом.
Вся наша революция была
Комком религиозной истерии.
(Волошин М. Россия // Стихотворения и поэмы: В 2 т. Париж, 1982. Т. 1. С. 348).
вернуться

819

Слово. 1990. № 3. С. 17.

вернуться

820

См.: Там же. С. 18… Грозные слова «Именем революции» произносились, как свидетельствуют источники, при расстрелах. Можно было послужить в трибунале, а потом писать веселые фельетоны и романы. В то время подобное казалось вполне естественным. С. Гехт рассказывал, как он вместе с Ильфом и Петровым путешествовал на пароходе по строящемуся Беломорканалу: пояснения по ходу дела давал им начальник лагеря, а Ильф и Петров «мастерили веселую газету» [См.: Там же.

вернуться

821

См.: Тушин А. Александр Сергеевич 37-го // Московский комсомолец. 1995. 6 июня.