В реальном коммунистическом обществе граница между высшими и низшими (естественными и искусственными) потребностями была примерно такой же. Всячески одобрялось чтение, но оно не должно было уводить от коммунистических идеалов и ценностей. В музыке, особенно в легкой, существовали жесткие ограничения. Тщательно отбирались сюжеты опер, проводилась ревизия даже классического наследия. Постоянным гонениям подвергался выдающийся композитор Д. Шостакович, в симфониях и операх которого чудилось что-то чуждое новому строю[903]. В легкой музыке были слабые зачатки джаза, «музыки толстых», как его называли; рок-музыка категорически осуждалась[904]. Исчезло старинное напряженное отношение между человеком и вещью, а с ним и коллекционирование, которое непременно связывалось со спекуляцией. Тщательно скрывалось социальное тщеславие, хотя удовольствие, получаемое от него номенклатурой, было, пожалуй, наивысшим. Осуждались чувственные удовольствия и робкие попытки следовать моде. В отличие от средних веков всячески превозносились занятия спортом, но не ради рекордов или демонстрации физической силы и доблести, а в качестве средства подготовки настоящих тружеников и воинов. Господствовали прикладные виды спорта, подобные прыжкам с парашютом и метанию гранаты.

Круг вещей, способных превратить жизнь в наслаждение, являлся, как и в средние века, чрезвычайно узким. О безрассудном приятии радостей земной жизни не могло быть и речи.

Характерным примером того, насколько слабым было почитание природы в средние века и в тоталитарном обществе, насколько вещи не казались заслуживающими того, чтобы на них смотреть, их запоминать и желать, является почти полное отсутствие в средневековой и тоталитарной живописи пейзажа и натюрморта.

В древности вещь почти никогда не рассматривалась как источник жизни, но как знак. «В искусстве до XIII века предметы часто расположены в порядке, определяемом не реальной, а метафизической, мистической их иерархией. Взглянем, например, на занавеси, которые благодаря своей роли в литургии часто встречаются на миниатюрах каролингской и романской эпохи: занавеси скрывали от глаз непосвященных священные предметы. На одной миниатюре XI века занавеси распахнуты, позволяя св. Радегунде подойти к алтарю. Занавеси сделаны из легкой плиссированной ткани, колеблющейся при малейшем дуновении ветерка. Эти занавеси не имеют собственного материального значения, но лишь сакральную функцию: скрывать или раскрывать то священное, что находится за ними. Они также не неподвижны: их колеблет ветер, долетающий из мира потустороннего и заставляющий занавеси обернуть, укрыть собой колонну у алтаря, где молится св. Радегунда»[905]. Только с XIV в. вещи начинают изображаться иначе. Они не перестают быть знаками, символами, но отношение между знаком и обозначаемым изменяется. «Вещи завоевали абстрактный мир символов, – пишет Ф. Арьес. – Предметы представляются ради них самих, не из стремления к реализму, к правдоподобию, а просто из любви к самим вещам. Реализм и иллюзионизм явятся, быть может, лишь следствиями того прямого отношения, которое искусство XIV–XV веков установило между предметом и зрителем»[906].

С конца XIV в. натюрморт появляется в сюжетной картине, изображенные на ней вещи обретают плотность и весомость, какой они не имели в искусственном символическом пространстве картины средневековья. В XV в. присутствие вещей в сюжетных картинах становится уже прямо-таки избыточным. Вещи должны были отделиться от персонажей и стать объектом особого направления в живописи. Так родился натюрморт в собственном смысле слова.

В Советской России натюрморт процветал в 20-е гг. Огромный успех имели, в частности, натюрморты И. Машкова, на одном из которых сочно и ярко изображены разнообразные хлебы, и на другом – груды мясных изделий. Эти картины как бы предвещали конец голода и нищеты и обещали скорое изобилие. В эти же годы было написано немало прекрасных пейзажей, соединявших новые представления о живописи с хорошей старой школой. Но уже в 30-е гг. «безыдейные» натюрморт и пейзаж ушли из советской официальной, представляемой публично живописи и сделались частным делом художников, не вызывающим никакого общественного резонанса. Зрителю стало скучно созерцать как «мертвую природу», так и ту живую, изображенную на картине природу, которую не одушевлял своим присутствием современный ему человек. Натюрморт и пейзаж почти исчезли как особые направления в живописи, резко уменьшилась их роль и в сюжетных картинах. Страстная любовь к жизни во всех ее проявлениях сменилась мечтой о новой, совершенной, но очень узкой жизни, ориентированной на высокие коммунистические идеалы.

Разделение потребностей человека коммунистического общества на естественные и искусственные служило хорошим идейным обоснованием аскетизма. Эту же направленность имело и различение низшей ступени коммунизма (социализма) и высшей его ступени (полного коммунизма). На нижней ступени действует принцип «От каждого – по способностям, каждому – по труду», на высшей – принцип «От каждого – по способностям, каждому – по потребностям».

Опираясь на противопоставление естественных и искусственных потребностей, имеющее довольно произвольный и неясный характер, А.А. Зиновьев, например, утверждает, что уже при «социализме», несмотря на низкий жизненный уровень основной массы населения и колоссальные различия в жизненном уровне различных слоев населения, принцип «полного коммунизма» реализуется в полной мере. Речь нужно вести только о социально оправданных потребностях граждан, и тогда этот принцип окажется даже легче реализовать, чем принцип «социализма»[907].

Таким образом, два разграничения – естественных и искусственных потребностей человека, социализма и полного коммунизма – хорошо поддерживали друг друга и одновременно позволяли представить аскетическое отношение к жизни не как что-то навязанное извне, а как естественную необходимость самой новой жизни. Оба знаменитых принципа – социализма и полного коммунизма – одинаково неясны и допускают возможность самых разных их толкований. Соответственно, это дает право достаточно произвольно устанавливать как этапы социализма («победа социализма», «полная победа социализма», «развитой социализм» и т. п.), так и рубеж между социализмом и коммунизмом. Можно даже вообще сказать, что различия между социализмом и коммунизмом нет.

Идея разграничения естественных и искусственных потребностей тесно связана также с идеей централизованного, всеохватывающего планирования. «Миф тотального планирования, – пишет А.С. Панарин, – тождественен мифу о будущем „распределении по потребностям“ в одном существенном пункте: оба они базировались на натуралистической интерпретации „разумных“ человеческих потребностей как имеющих свой „естественный предел“. Скажем, человек не может съесть более одного килограмма хлеба в день, не может сносить за год более двух пар обуви и т. п. Следовательно, достаточно помножить количество „душ населения“ па четко очерченный круг „разумных потребностей“, и мы получим полную картину экономики, которую можно регулировать сверху. „Общественные эпохи различаются не тем, что производится, а тем, как производится, с помощью каких орудий труда“. Истолкованное буквально, это положение Маркса стало основой для формирования концепции плановой экономики. Если номенклатура изделий не меняется, если техника изнашивается только физически, но не стареет морально, если предметы потребления изнашиваются, но не выходят из моды, то мир экономики становится полностью предсказуемым и регулируемым. Борьба с „искусственными потребностями“ была связана, таким образом, не только с идеологизированным пролетарским аскетизмом, враждебным „буржуазной распущенности“, но и с концепцией простого мира, прозрачного для планирующего бюрократического разума»[908].

вернуться

903

В знаменитой статье «Сумбур вместо музыки», опубликованной в 1936 г. и положившей начало травле Д. Шостаковича, его опера «Леди Макбет» («Екатерина Измайлова») обвинялась в пропаганде секса и патологии: «страсть» героев, «кровать на сцене», «любовные сцены», «купеческая похотливость» и т. п. Это обвинение повторялось и в 40-е гг. «Ничто так не чуждо русской национальной поэзии, – писал, в частности, В. Городинский, – как физиологическая „элементарность“, грубая чувственная разнузданность, смакование эротических подробностей… Мы можем сказать, что разнузданно-грубый физиологизм, патологически обнаженная эротика „Леди Макбет“ – явление уникальное во всей истории русского музыкального искусства, наблюдавшееся один-единственный раз и только в этой опере» (Городинский В. Опера и балет // Советский театр. К тридцатилетию советского государства. М., 1947. С. 469). Однако реальные основания резкого официального недовольства оперой Шостаковича лежали, как указывает Л. Максименков, глубже: «Сексуальный мятеж считался первопричиной враждебной политической акции. Тройное убийство, совершенное Катериной при идейном вдохновении со стороны ее любовника Сергея, укладывалось в клишированную схему, настойчиво пробивавшую путь в советском искусстве в 30-е гг. То, что Шостакович переработал рассказ Лескова, никого не должно было обмануть. Он мог написать оперу и о Шарлотте Корде или Марфе-Посаднице. Независимо от этого, исторический сюжет был переведен идеологами-толкователями на актуальный политический язык клишированной схемы того времени: молодая женщина попадает под влияние провокатора и совершает политическое преступление (убийство)» (Максименков Л. Сумбур вместо музыки. М., 1997. С. 211).

вернуться

904

Популярной была пословица «Сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст».

вернуться

905

Арьес Ф. Человек перед миром смерти. М., 1992. С. 141—142.

вернуться

906

Там же. С. 142.

вернуться

907

Зиновьев А А. Коммунизм как реальность. Кризис коммунизма. С. 13–14.

вернуться

908

Панарин А.С. Философия политики. С. 86–87.