Но и этот мир тоже раскрывает перед нами свое промежуточное бытие. Если все мироориентирующее знание, относящееся к существованию души, соединяется в обществе, то в этом, решающим для возможной экзистенции образом, мы достигаем подлинной границы ориентирования в мире, где бы оно ни совершалось:

Я могу считать человека или в принципе доступным постижению в мысли средствами психологии и социологии; но так, что только завершение этого познания я полагаю некоторой бесконечной задачей. Или уже в самом акте постижения мыслью я насущно присутствую, как я сам, в возможной коммуникации с другой самостью. Что есмы мы сами - это недоступно никакому ориентированию в мире, даже в его идеях, но доступно для философского просветления. Именно мы познаем себя в психологии и социологии; но мы постоянно остаемся при этом чем-то большим, нежели то, как что мы познаем себя. - С этой точки становится возможным уничтожение свободы самобытия в пользу некоторого сознаваемого бытия (die Aufhebung der Freiheit des Selbstseins an ein bewußtes Sein). Если психологию и социологию понимают как знание о подлинном бытии человека, то они утрачивают характер эмпирических наук; выступив за рамки присущего им в ходе ориентирования в мире познавательного напряжения, они делаются смертельными врагами философии. Они поставляют тогда соблазнительные оправдания, потому что целокупность существования, по видимости, не только мнится (gemeint), но и всецело находится тогда под контролем познания (im Griffe der Erkenntnis ist). Нужно признать уклонением от возможной свободы и непониманием границ возможного для науки, если сегодня полагают возможным находить окончательную истину о бытии в таких формулах, из которых, скажем, марксистская и психоаналитическая формулы оказались наиболее всех пригодными для искоренения человеческого достоинства, имеющего свой источник в самобытии из свободы (Selbstsein aus Freiheit). Психология и социология занимают в существовании точку зрения, находящуюся как бы вне существования. Если я, не только как исследующее сознание вообще, но и как я сам, без остатка и изъятия встану на эту точку зрения, которая, как универсально переместимая, ни в котором месте не оказывается безусловной, то тем самым я ломаю спинной хребет самому себе, как возможной экзистенции. Меня, собственно, больше нет. Покинув царство самосущих существ, которые воспринимают друг друга потому, что существуют друг для друга, я становлюсь игрушкой нескончаемых возможностей, и каждое мгновение цепляюсь попеременно то там, то здесь за устойчивые схемы догматического знания.

Иерархия наук

То, что в систематике наук задают вопрос об их ранге и иерархии, кажется противоречием самому смыслу науки. С тех пор, как Галилей отверг представление, согласно которому круг и шар благороднее других математических фигур37, исключение оценок считается равнозначным научности. С тех пор как то, что составляет предмет наук, лежит для них на одном уровне доступного знанию, и для самих наук, казалось бы, не существует более никаких различий ранга, кроме только того различия, что достоинство науки определяется степенью ее точности, т.е. убедительной однозначности ее результатов и окончательной разрешимости ее проблем. Однако против этого протестует другая сторона научного сознания, которая замечает, что каждому предмету свойственны самобытные способы его познаваемости; к этому присоединяется единственное требование адекватной сути дела проницательности мышления. Там, где вообще существует наука, там должна быть специфическим образом возможна также и эта строгость методического труда. Ранг и достоинство присущи не наукам, а исследователям, в меру проявляющегося в их методической строгости достоинства научности. Для такого сознания неточные науки ничем не хуже точных.

Несмотря на это, нам хорошо известны сравнительные оценки достоинства наук в других их аспектах. Похоже, что среди клинических дисциплин медицина внутренних органов и психиатрия пользуются приоритетом потому, что познают всего человека. Офтальмология привлекает точностью своего анализа и своих методов и тем благородным органом, который служит ей предметом. Наука о классической древности занимает самое благородное место среди филологических наук, потому что она представляет нам человечность в самом ясном его обличье; археология, с самого своего возникновения руководящаяся духом Винкельмана38, - это наука, в долгой традиции от одной личности к другой возведенная в благородное достоинство самим своим предметом, опекаемым словно бы избранным семейством исследователей, как драгоценное сокровище. Среди естественных наук руководящее положение занимает физика, потому что она овладевает целокупностью неорганического мира в его принципах. Всякая истинно понятая наука имеет некоторую незаменимую другим ценность в своем предмете и методе, своем историческом становлении, в духовном характере своих творцов. У каждой есть и такие стороны, которые представляют ее в невыгодном свете. То, что в университете (как реальном космосе познавания) стоматология, статистика и т.п. выступают в роли самостоятельных наук, обосновано требованиями практики; поскольку они не заключают никакой оформляющей их в некоторое единство идеи, не будь этой практической необходимости, они лишились бы всякого права. Многие науки восходят и гаснут, привлекают к себе какое-то время значительные умы, а затем каменеют в надежных результатах, опять недолго покоятся и переживают затем новый подъем. Оценка их меняется на противоположную.

В каждое время, впрочем, одна определенная наука претендует на звание высшей науки. Царицей наук называли астрономию: она имеет своим предметом пространственное целое мира; или математику, за ее убедительную истинность и чистейшую научную активность; или логику, как универсальную проверочную инстанцию всякого познавания. Но мы не станем признавать за каждой из них это достоинство во всех отношениях. Характерно, что все три эти науки бессодержательны. Они впечатляют своей формой, как формой, а экзистенциально они не имеют в себе ничего обязательного. Они освобождают от всякой самостности, но тем самым и уводят нас от действительной вовлеченности в существование.

Самым естественным представляется поэтому определять достоинство науки по содержанию ее предмета. Достоверность знания делается малоценной, если то, что мы знаем, не представляет решающего интереса. Однако высота предмета рождает повышенные требования к тому исследователю, который желает приблизиться к нему. Как фактически истинный художник, если он предпочитает рисовать натюрморты, знает, что образ Мадонны недостижим для него, так и исследователь на своем месте знает, что он делает то, что может. Поэтому идеального исследователя можно скорее встретить в науках, содержание которых не стоит в них на первом плане. Когда исследователь обращается к высшим содержаниям, притязательность самого дела и несоответствующая ему рабочая способность ученого заставляют его, правда, почувствовать духовную широту и беспокойство, но в то же время ему и не по себе в его существовании. Тот же, кто избирает нечто такое, что ему истинно по силам, в своей работе бывает словно бы у себя дома. Может быть, самые содержательные науки только потому и в самом деле находятся в постоянном движении, что люди, обращаясь к занятиям этими науками, превосходят свою собственную меру, и теперь нигде более на всем поприще исследующего существования не могут быть по-настоящему у себя дома. Психология и социология - примеры подобных наук, приходящих в отдельных своих проявлениях от величайших возможностей обретения содержания к половинчатому успеху, по большей же части движущихся у самой низкой отметки научности. Однако положение опаснее всего в философии. Она - «царица наук», потому что она не есть также одна из наук, но больше, чем все науки, как бы вне их и над ними, и вездесуще действительна в них самих, как их смысл. Каждый подлинный исследователь - философ. Напрямую обратиться к философии, значит для человека - неизбежно оплошать на высоте задачи. Величайшие философы оставляют нам фрагменты своих попыток; их произведения - это развалины их краха, и они впечатляют нас тем более, чем совершеннее объективная форма их мыслительных формаций.