Из упрямства и преданности я ищу в теодицеях спекулятивного оправдания трансценденции, или в опровержении ее ищу основания своему упрямству.

Пребывая в падении и подъеме, индивид слышит трансценденцию, как свой гений и свое бессмертие. Мифология закрепляет процесс свободы как возможность в истоке сверхчувственного бытийного процесса.

В силу напряжения между жизнью в закономерности ее разумного порядка и страстью к демоническому нас неотступно преследует мысль о двух трансцендентных истоках. Богу, у которого, как я знаю, я найду защиту, если буду послушен ему своей доброй волей, противостоят темные силы, как бы подземные божества, следование которым увлекает меня в бездну неразумной вины, но которые, будучи отвергнуты, требуют отмщения.

Достоверно сознавая, что в явлении я обретаю бытие, как экзистенция, только отождествляя себя с тем, что в данной моей историчной определенности есть единое, я избираю мысль о едином Боге. Но богатство существования в полноте его возможностей заявляет притязание на свою собственную трансценденцию: против единого Бога восстает множество богов.

Как экзистенциальные подступы к трансценденции, так и обнаруживающиеся в них шифры трансценденции остаются погруженными в антиномии. Непредметное бытие трансценденции обретает присутствие в существовании настоящего в таких обличьях, которые, как необходимо связанные друг с другом противоположности, становясь предметными, разрушают сами себя; они остаются стимулом для философствования, которое, задавая свои вопросы, вместо окончательного решения в знании видит, скорее, что эти противоположности являются снова и снова. Как в пограничной ситуации, так и в антиномиях своего метафизического взгляда человек зкзистирует, отвергая самообманы ложного знания. Экзистируя, он совершает скачок через мифы и откровения. Философствование осуществляется в самообособлении от мифов и откровений, желая сохранить то содержание их, форма значимости которого не может устоять перед его суждением.

Но если мы мыслим одну из сторон антиномий получающей самостоятельное существование, то она становится в таком случае пребывающей наличностью или как психологическое переживание, или как мифологический объект, и лишается жизни. Только напряжение в антиномиях есть истинное явление экзистенции в ее соотнесенности со своей трансценденцией. Мышление этого напряжения есть путь трансцендирующего просветления экзистенции как метафизики, по которому мы пытаемся идти в этой главе.

Упрямство и преданность

Если пограничные ситуации остаются скрыты от меня, когда я тупо продолжаю жить по привычке, то моя жизнь есть только существование. В слепую душу не входит трансценденция. Но если в пограничных ситуациях исчезает всякая иллюзия, то мы близки к возмущению, которое восстает против истока существования. Тогда вопрос в том, найду ли я дорогу обратно к преданности бытию.

1. Возмущение

— Перед лицом действительности существования возможен испытывающий и оценивающий ее вопрос: хорошо ли, что она есть, или было бы лучше, чтобы ее не было? Ход событий кажется произвольным, справедливость не господствует в мире, люди доброй и злой воли, благородные и подлецы живут плохо, или хорошо, без всякого разбора. В пограничных ситуациях перед нами открывается уничтожение всего.

Существование кажется беспочвенным. Ничто не существует; до тех пор, пока мы в силах что-то налгать самим себе, мы еще можем выносить это. Но если нам открывается, что ничто по-настоящему не существует, жизнь делается невыносимой: я не хочу существовать как ничтожество. Я отказываюсь избирать счастье как счастье, ведь оно есть только ничтожное мгновение в потоке, влекущем к погибели. Ненавидя свое собственное существование, я протестую против факта существования; я не хочу брать на себя эго существование, как мое, бунтую против основы, из которой я произошел. Я своевластно возвращаю то, что досталось мне на долю без моего согласия, в возможности самоубийства из упрямства.

2. Приостановление решения в воле к знанию

— Кто же я, способный осуществить на деле это свое упрямство? Я тот, кто обладал бы бытием в самом нежелании этого своего существования. Но в сознании этого нежелания есть свобода, которая может постичь свою опрометчивость: у границы радикального отречения она может, увлекая себя самое к раскрытию, возвратиться назад и вновь попытаться существовать. Тогда упрямство принимает вид изначальной воли к знанию, неумолимо исследующей и вопрошающей и каждый раз подвергающей проверке свои собственные ответы. Она уже не оценивает существование в его целом, но, действуя собственным своим существом, неустанно проходит из края в край существование, чтобы испытать его опытом. Я всеми средствами желаю достичь знания, я, как существование, есмь познающий. У меня остается возможность, или отвергнуть существование, или же вновь вступить в него с исконным согласием. После того как упрямство думало слишком скоро получить окончательный ответ, оно стало теперь само постоянным вопросом.

Эта позиция воли к знанию становится непременным условием человечности. Вопрошающий есть самобытие, являющееся себе самому как бы оторванным от целого. Его свобода есть возможность изучать и способность решиться на действие из собственного истока. Целое стало недоступно для него; он неспособен значимым образом мыслить с предметной отчетливостью даже и возможность этого целого. То, что предстоит мне как моя сущность в свободе моей воли к знанию и моей деятельности, я переживаю в то же время как отрывающееся в обособлении своеволие.

3. Наше человеческое бытие в воле к знанию уже есть упрямство

— Прометей навлек на себя вину, потому что принес брошенным людям, которых Зевс хотел окончательно погубить, сознание, знание, технику. То, что делает человека человеком в неограниченных возможностях развития — это его исток в бунте Прометея, который, и прикованный к скале, остается самим собою, сохраняет силу говорить проникновенным тоном обвинителя в безмерной боли своего бессилия, не уступающего, однако, и силе, до тех пор, пока в божестве не произойдет перемена, и пока он сам не будет готов предаться ему и примириться с ним.

Это миф об уходящей в незапамятную древность вине вочеловечения (unvordenkliche Schuld des Menschwerdens). Грехопадение сопоставимо с ним только в этом своем истоке. Знание, впервые по-настоящему делающее его человеком и дающее ему все возможности его деятельного будущего, исторгает Адама из рая. Бог Ветхого Завета тоже пугается при виде опасного возвышения Адама: «Адам стал как один из нас»15, и, изгоняя его, делает однажды совершившееся отныне уже необратимым, как продолжающее действовать. Невинность становящейся свободы есть одновременно исконная вина божества, действующего насилием.

Так человек восприемлется в божественный мир. Человек понял здесь в форме мифов присущее ему сознание свободы, которое есть единственная и неотъемлемая истина его возможной экзистенции, и все-таки не есть безусловная истина, но — непостижимым образом — делает его виновным. Ценность и величие человека — это самовластное упрямство. Обыкновенно почти всегда в религиях народов бессилие и страх перед превосходящей силой божества заставляет подчиниться человека, ищущего для себя благосостояния и спасения. Но в редких случаях героизм человека вступал для него самого в божественное бытие, как аллегория его существа. Лишь намек на это слышен в грехопадении; однако только греку удалось с полной решительностью благочестиво узнать и представить на основе действительности его богов то, чем фактически был он сам. В этом ему предстал образ человеческого достоинства, сделавшийся с тех пор мерой того, чего человек требовал от самого себя и на что он был способен. Грек допустил, правда, чтобы трансценденция, в образе Мойры16, переместилась еще далее его богов к некоторой новой границе, где он уже почти не соприкасался с нею; но непреходящими письменами отметил он упрямство и преданность человека.