В то время, однако, как подобный крах в неосуществлении ведет к новой субстанциальности существования, в опыте краха, который совершенно разрушает возможность, останется все-таки лишь не поддающееся толкованию ничто.

Толкованию не поддается, в-третьих, уничтожение как историчный конец. исключающий возможность непрерывности человеческого, утрачивая все документы и все следы. Наше страстное желание не дать погибнуть подлинному бытию в явлении побуждает нас спасать документы этого бытия, чтобы оно сохранилось, в снятом виде, в историчном духе. Если то, что было, остается в припоминании, если его гибель создает все же его присутствие, как его длящееся действие в хранящем бытии, то окончательное разрушение есть уничтожение возможности воспоминания. То, что было действительно как человеческое величие, как экзистенциальная безусловность, как творчество, оказывается забыто навсегда. То, что мы исторично вспоминаем, — это как бы случайная выборка, которая должна представлять заодно и все, что утрачено. Неистолкованным остается разорение в абсолютном забвении.

Шифр бытия в крахе

Не поддающееся толкованию уничтожение вновь и вновь ставит под сомнение все, что было достигнуто философствованием. Казалось бы, тот, кто действительно видит то, что есть, принужден увидеть перед собою застывший в неизменности мрак ничто. Не только всякое существование в конце концов изменяет нам; сам крах действителен уже только как бытие ничто, а уже не как шифр. Если крах остается этим «мене текел»43, то все вообще остается непрозрачным в пустоте ночи. Грозящая нам крайность непроницаемого для толкований краха разобьет все, что увидел, измыслил, построил тот, чье сознание зашорено идеей обманчивого счастья. В подобной действительности уже невозможна никакая жизнь.

Трансцендирование, которое еще подвергало себя самого истолкованию, улавливало, казалось, некоторое бытие, на которое можно опереться; теперь же оно предстает подобным бреду сумасшедшего. Ибо правдивость сопротивляется любым сновидениям, несущим нам некое фантастическое знание о бытии. Она должна отвергнуть все конструкции, желающие уловить целое, но вместо того маскирующие от нас действительность. Однако без трансцендирования можно жить только в радикальном отчаянии, оставляющем в силе одно лишь ничто.

Остается последний вопрос: каков еще возможный теперь шифр краха, если этот крах, несмотря ни на какие толкования, указывает все-таки не на ничто, но на бытие трансценденции. Вопрос состоит в том, может ли из тьмы светиться некое бытие.

1. Не поддающийся толкованию шифр

— Конечность невозможно миновать иначе, как в самом крахе. Если я, в обращенном на крах метафизическом созерцании, устраню время, не пережив опытом действительности краха, то я лишь тем решительнее упаду обратно в конечное существование. Однако тот, кто устранит время в подлинном крахе, назад не вернется; недоступный для остающихся жить, он требует от конечного существования оставить в неприкосновенности бытие трансценденции. Мы не можем знать, почему есть мир; может быть, это мы можем узнать в крахе, но сказать этого уже нельзя. В существовании, ввиду масштабов его краха, всякий язык умолкает, когда обращается к бытию. Перед лицом молчания в существовании возможно только молчание. Но если ответ желает нарушить это молчание, он произнесет, хотя ничего этим и не скажет

а) Ответ может, встречаясь с бессмысленным разрушением, стать простым сознанием бытия. Как при всяком исчезновении структур, в мире остается материя, как абсолютно иное, но безразличное бытие, так в крахе всякого существования и экзистирования остается недоступное подлинное бытие, в невнятном смысле которого светится сущность.

«Это есть», — гласит содержательно пустое высказывание молчания.

б) Встречаясь с разрушенной в зачатке возможностью, молчание хотело бы расслышать бытие до времени, в котором есть то, что не стало действительным.

в) Перед невозвратимостью в забвении воля к спасению утраченного для припоминания еще знает, что утрата и спасение касаются не забытого или припоминаемого бытия экзистенции, но ее существования; для молчания этой воли в трансценденции просто утрачено только то, чего никогда в ней не было.

Только перед лицом не поддающегося толкованию шифра конец мира будет предельным бытием. Между тем как для знания всякий конец существует в мире и во во времени, молчание предстоит непроницаемый для толкований шифр универсального краха в отношении к бытию трансценденции, перед которым мир кончился (die Welt vergangen ist). Открывающееся в крахе небытие всего доступного нам бытия есть бытие трансценденции.

Ни одна из этих формул ничего не говорит, каждая из них говорит одно и то же, и все они говорят только: бытие. Создается впечатление, словно бы они ничего не говорят, ибо они суть нарушение молчания там, где нарушить его невозможно.

2. Последний шифр как резонанс для всех шифров. -

Те шифры, которые в действительном экзистенциальном исполнении открывали бытие, будучи теперь поставлены под сомнение перед лицом не поддающегося толкованию краха, должны жить задним числом из источника пережитого в крахе бытия, — или иссохнуть. Ибо крах есть всеобъемлющая основа всякого бытия-шифром. Способность видеть шифр как действительность бытия рождается только в опыте краха. Из этого опыта все шифры, не отвергнутые экзистенцией, получают окончательное подтверждение. То, что я однажды погрузил в воды уничтожения, я могу получить вновь в качестве шифра. Если я читаю шифры, то шифры возникают для меня ввиду того разрушения, которое только в шифре моего краха впервые придает каждому особенному шифру присущий ему резонанс.

В то время как пассивное незнание остается только болью возможности ничто или критическим предохранением от ложного онтологического знания, в опыте того, что не подлежит истолкованию, незнание становится активным в живом присутствии бытия, как истока всякого подлинного сознания бытия в бесконечном богатстве опыта о мире и осуществления экзистенции.

Однако невозможность толкования, как последний шифр, есть не более чем только определимый шифр. Он остается открытым, отсюда — его молчание. Он одинаково может стать и абсолютной пустотой, и окончательным исполнением.

3. Покой в действительности

— Вследствие краха жизнь кажется невозможной. Если знание о действительном усиливает мой страх, безнадежность заставляет меня томиться в страхе, то перед лицом неизбежной фактичности страх, казалось бы, остается последней реальностью; подлинный страх — этот тот страх, который считает себя окончательной реальностью, из которой нет уже никакого исхода. Скачок в бытие, не знающее страха, кажется ей пустой возможностью; я хочу прыгнуть, но уже знаю, что не одолею преграды, а только погибну в бездонной пропасти окончательно-предельного страха.

Скачок от страха к покою — самый невероятный скачок, какой может совершить человек. То, что ему удастся совершить его, должно иметь своей основой нечто большее, чем только экзистенция самобытия; вера человека неопределимо связывает этот скачок с бытием трансценденции.

Только тот страх, который находит силу для скачка к покою, бывает в состоянии видеть со всей прямотой действительность мира. Чистый страх и чистый покой, напротив, скрывают от нас действительность: страх перед нею лишает крах отчетливости; он становится неверующим, держась за мнимо известную ему действительность; если таким образом страх становится последней реальностью, он скрывается сам от себя в обладании неким успокаивающим содержанием знания; в этой подделке действительности, превращающей ее в налично сущее целое, мечтательно создают себе неистинную гармонию, формулируют некое идеальное долженствование, считают истину единственной и знают ее, как правильную. Этот покой возникает из неистины. Он мог возникнуть потому, что страх закрыл глаза; поэтому страх есть сокровенная, но не преодоленная основа этого покоя.