Смысл в том, что в историчном явлении трансценденции в силу ее сообщимости между связанными ею индивидами лежит эта относительно-всеобщая сторона. Если эта сторона находит себе исполнение также лишь в том или ином индивиде, то все же кажется, словно она, как второй язык, есть некоторое выражение тождественного для многих людей бытия трансценденции. Само это выражение имеет свою основу в истоках, которые заключены или определимым во времени образом — в отдельном человеке, или же, недоступные для определения, в восходящей к незапамятным временам традиции известной общности.

Поэтому в этой стороне всеобщего метафизическое содержание невозможно схватить как некую вневременную в себе самой наличность, пробивающуюся и становящуюся заметной там и тут во времени; это содержание нельзя знать как единую всеобщую трансценденцию, и нельзя также познать его, например, путем сведения в одно целое всех особенных истин из истории метафизики.

Несмотря на это, во всяком истинном отношении к трансценденции есть сознание ее независимого от меня бытия. Моя историчность порождает не ее, а меня самого, таким, как я осознаю ее. Так же, как прежде всякой сказуемости в области предметного лежит несказанность, так и языку предшествует действительность трансценденции.

Ибо, хотя я, экзистируя, охватываю свою трансценденцию, однако не как только мою; трансценденция есть большее, чем то, что она есть для меня. Хотя она открывается только для экзистенции, экзистенция не может относиться к ней, как к подлинному только для нее бытию.

Если поэтому трансценденция и не становится объективно мыслимой или даже знаемой как всеобщее и единое, то она все же должна быть. Парадокс трансценденции заключается в том, что ее можно избрать лишь исторично, но ее саму невозможно адекватно мыслить как историчную.

Поскольку трансценденция не существует ни всеобщим образом для сознания вообще, как предметы, и не есть она сама в историчности, как экзистенция, то она в своей действительности остается для экзистенции тем единственно-всеобщим (Einzigallgemeine), для которого уже не существует более никакого частного случая, как особенного, немыслимым единством всеобщего и особенного, не имеющим вне себя и в себе ничего различимого. Там, где она мыслится посредством различений (unterscheidend) или становится образом, там она есть уже историчное явление и более не универсальна.

Всеобщее, следовательно, было, во-первых, объективной формой, под которую подводится особенное, как частный случай, во-вторых, предметным, которое исполняется присутствием экзистенции, схватывающей в этой предметности трансценденцию, в-третьих, несказанно и необразуемо единственным (das unaussagbar und unbildbar Einzige), которое улавливается как единственная действительность.

Первое всеобщее, как форма существования и предметного бытия метафизики в человеке, доступно знанию, но в знании о нем есть наклонность мыслить его как существование некоторой радикальной иллюзии.

Второе всеобщее есть то, что противостоит мне в удостоверяющей вере, как сфера сообщения в самопонимании (Selbstverständnis) и среди совместно верующих людей.

Третье всеобщее есть бытие трансценденции, совершенно не доступное в мышлении чего-то всеобщего, но мыслимое в акте трансцендирования через парадокс единства всеобщего и особенного в невозможности мыслить (Einheit des Allgemeinen und Besonderen im Nichtdenkenkönnen), как то, что есть оно само и что в этом виде не становится для меня предметом.

Троякий смысл всеобщего в метафизике ведет за собою три вида претензии на значимость:

Всеобщность в существовании метафизики сама не есть метафизическая значимость. Аргументация, которая гласит: поскольку, как свидетельствует весь наш опыт, нечто свойственно человеку, как человеку, индивид также должен следовать этому определению, — не имеет силы. Вопрос о существовании обликов, в которых воплощается метафизическая потребность, находится, как таковой, на таком уровне, где ничего нельзя решить ни «за», ни «против».

Всеобщее, как язык трансценденции, хотя в своей историчной форме и переносимо на другой предмет, но универсальной значимостью не обладает. Язык есть только объективность, как относительно всеобщее, присущее сообщению безусловного, как верующего сознания бытия этой экзистенции.

Всеобщее, как недоступная единственность трансценденции, есть ее действительность, уловление которой в историчном явлении составляет истину метафизики, хотя само это единственно-всеобщее никогда и не становится предметом. Онтологически понимаемая всеобщность бытия трансценденции, которая имела бы силу для каждого, невозможна.

Существование как форма историчного явления трансценденции

1. Общность и борьба в трансцендентной соотнесенности

— Трансценденция, исторично являющаяся в сделавшемся предметным символе, полагает основание единственной в своем роде общности. Не только моя историчность есть коммуникативная историчность, но экзистенция в своей расширенной историчности следует субстанции той традиции, из которой она выросла. Историчность метафизического содержания означает, что экзистенция привержена бывшему ей откровению трансценденции в этом встреченном ею виде и от него услышанному языку, — не потому, что это — один из видов трансценденции среди других ее видов, а значит, тоже есть некая истина, но потому, что он есть для нее самой истина как таковая, с которой вместе живет и гибнет ее собственное самобытие.

Поскольку истина трансценденции для экзистенции в существовании действительна не как чуждая времени наличная истина, которую нужно было бы принять как прозрения разума, — вследствие этого она должна иметь этот историчный вид. Но до тех пор пока из-за этого ее вида остается в непрерывном движении некая общность свободных экзистенций, экзистенция, поскольку она не допускает подмены смысла всеобщего, будет удерживать себя открытой для чужой истины: в безусловности, с которой она привержена своей истине, она, сознавая историчность этой истины, избегала бы мнения об исключительности этой истины по отношению к другим и притязания на универсальность, не стала бы вменять историчным по своей форме истинам характера вневременно значимых истин разума. А на вопрос: разве же бытие самости в ее трансцендентной соотнесенности возможно основать на чем-то исторически случайном? — она ответила бы утвердительно. Историчность становится истоком умонастроения, знающего, что оно не есть все, и не считающего себя типом бытия, которое должно быть единственным бытием.

Историческая действительность представляет нам иную картину. Символы становятся учредительными силами общности, которые, исключая или уничтожая другое, считают себя единственной истиной. Темнота трансценденции сливается с темнотой витальных страстей. Тот, кто противится светлой ясности и желает при неприкосновенной слепоте своего-существования жить в упоении страстей, идет по этому пути. Отныне имеет силу бесспорное (das Fraglose). Между тем как борьба за трансценденцию дает нам кажимость самого неслыханного права, мы можем предаваться диким инстинктам насильственности. Символ учреждает общность, лишенную коммуникации.

Этот всплеск фанатизма оказывается возможен вследствие подмены и отождествления существенно разнородных смыслов всеобщего. Однако подлинная истина трансценденции сознательно постигает себя как историчная, и потому не универсальная, как безусловная, и потому не всеобщезначимая, истина.

И все же историчность явления трансценденции имеет неизбежным следствием борьбу, если существование одного явления сталкивается с другим вследствие той ситуации мира, в которой находятся оба эти явления. Трансценденция словно не желает отдавать своего явления, как той или иной особенной историчности, без борьбы. То, что люди этого склада с этой историчной субстанцией бытия должны жить на земле, она чувствует как некое безусловное веление из сокровенного истока. Борется здесь не только воля слепого существования к самосохранению, но цель борьбы — сделать жизнь людей в будущем такой, чтобы люди сознавали и усваивали себе эту историчность трансцендирующего сознания как свое прошедшее, — а эта цель может быть достигнута не только при победе, но также и при подлинном крахе.