Впрочем, удивительно не столько само это преобразование, сколько сомнение в нем. А между тем именно на этом таинстве тысячелетиями и стоит все наше искусство. Начиная с первой наскальной живописи пещер Ласко или Фон-де-Гома, каменных палеолитических «мадонн» и – далее – первых бродячих песнопевцев, складывавших величественный эпос наших народов, оно воздействует именно на чувства. Магия этого влияния формирует во всех нас единую форму их пробуждения в едином же порыве к какому-то общему идеалу, общему представлению о добре и свете.

Но неужели и обыкновенная кошка может породить в нас тяготение к чему-то прекрасному и возвышенному?

А почему нет? Пусть механизм преобразования тех посылов, которые исходят от этого маленького члена наших семей, в устойчивые свойства наших характеров полностью сокрыт, это не дает оснований говорить о том, что его вообще не существует, и уж тем более не позволяет утверждать, что нет и не может быть даже самих посылов. Ведь косвенным образом проследить если и не работу таких механизмов, то во всяком случае результат их скрытого действия вполне возможно.

Но раз уж здесь было произнесено слово «искусство», необходимо остановить свой взгляд на нем.

Вглядимся, к примеру, в картины Рубенса. Пышность величественных форм героев многих его полотен не отвечает ни современным представлениям о красоте человеческого тела, ни рожденным античностью классическим образцам, и это встречало и продолжает встречать известную критику. Иногда мне кажется, что и моей питомице не пришлось бы по нраву это радостное нагромождение телесных масс, что переполняет пространство его холстов, – и здесь я вполне готов понять и поддержать ее. Ведь, если честно, и мой эстетический идеал отчасти страдает при виде всего монументального роскошества обнаженных форм; мне по нраву что-то более субтильное и трогательное. Но попробуем (хотя бы мысленно) «подправить» великого мастера и несколько сбавить пафос торжествующих излишеств человеческой плоти. Да, в этом случае мы бы увидели возвращение ее количеств и концентраций в пределы тех классических норм и пропорций, которые восходят к бессмертным греческим канонам, но за привычным стандартом навсегда исчезло бы ощущение некоего праздника человеческого тела, атмосферы, свойственной, как кажется, только его бессмертным полотнам.

Нет-нет, здесь не подвергается решительно никакому сомнению категорическая недопустимость подобных вмешательств в суверенные права творца. Мы с кошкой совсем о другом: задумаемся над явным несоответствием состава критических замечаний тому возможному результату, который получился бы, вздумай художник прислушаться к ним и подчиниться. Ведь наш посыл мастеру мог бы быть сведен лишь к самым простеньким, если не сказать примитивным и отдающим вульгарностью рекомендациям: «Вот здесь – потоньше, вот тут – постройнее»; но выполни он их – и навсегда исчезнет уникальное явление мировой культуры, ибо Рубенс – это не просто совокупность раскрашенных полотен, но еще и некая серьезная философия. Вот тут-то и встает вопрос: способно ли содержаться в подобном вульгарном посыле опровержение ключевых постулатов именно этой философии, или возможный здесь итог – не более чем побочный непредвиденный никем результат некомпетентного вмешательства дилетантов?

Но, прежде чем ответить, прислушаемся к диалогу тех, кто умеет понимать друг друга с полуслова. Ведь все красивые пафосные слова, «высокий», говоря языком одного из преобразователей русской речи, «штиль» – это только «выставочный» вариант наших обычных будничных речений; к нему мы обращаемся лишь изредка, в известных обстоятельствах нашей жизни. Проще говоря, там, где нужно произвести какое-то впечатление на окружающих. В будничном же «междусобое» им, как правило, нет места; здесь властвуют совершенно иные – простые и приземленные формы выражения человеческой мысли, касающейся любых, даже самых высоких и отвлеченных материй. Но вот парадокс: за всем речевым опрощением, вроде: «здесь – пожиже, там – потолще» нам в действительности слышатся вовсе не убогие нечленораздельности ущербного сознания невежд, но именно то, что в уже оговоренных обстоятельствах с легкостью может быть развернуто в пафосный вариант до блеска отшлифованных «выставочных» идеологем. Иначе говоря, в какие-то символические «парадно-выходные» формы способного «жечь сердца людей» Глагола, к священным звукам которого иногда способны возноситься вполне обычные слова и словесные построения.

Простейший пример поможет пояснить суть сказанного: мы произносим: «Поднять голову», но видим в этом жесте проявление гордости, мы говорим: «Согнуть спину», но разумеем под этим некий род унижения. Словом, за бесхитростными словосочетаниями часто кроются сложные идиоматические обороты, значение которых уже не определяется собственным смыслом входящих в него слов, то есть нечто такое, что способно заставить задуматься и философа.

Здесь уже говорилось о том, что подлинное содержание всех этих идеологем кроется вовсе не в них самих, а в том богатстве опыта, знаний, которое за свою жизнь сумел накопить каждый из нас. Но, в отличие от каких-то рациональных поддающихся проверке высказываний, искусство всегда воздействует на наши чувства, а между словами, обращенными к поверхности сознания, и проникающим воздействием на наши чувства есть довольно большое и важное отличие. Или, как выразился бы известный полковник, «дистанция огромного размера».

Вторжение в те сферы, где происходит анализ слов, может (в одно ухо влетело, в другое вылетело) не найти вообще никакого отклика в нашей душе – воздействие же на чувство всякий раз рождает в ней некий порыв. В этом порыве полностью, без какого бы то ни было остатка, исчезают все отличия между рафинированным сознанием блестяще образованного интеллигента и неразвитым сознанием какого-нибудь невежды. Каким-то таинственным образом и тот и другой оказываются равными друг другу. Больше того, даже через десятилетия, наполненные нелегким трудом собирания достижений нашей общей культуры, вспоминая о некогда пережитом, даже этот невежда обнаруживает в себе, что в том порыве ему уже и тогда, в давно прошедшем времени, увиделось все то, что только сегодня может быть облечено в некие возвышенные и красивые теории. (Я уже упоминал здесь о тех косноязычных словах, которые когда-то в плюсквамперфекте, тысячу лет тому назад сам собрал и принес своей избраннице, и о том великом чуде преображения, благодаря которому ей отчетливо распозналось в них то, что я не сумел бы в полной мере выразить и сегодня.)

Пробуждение чувства всякий раз где-то там, в смятенной глубине, включает взрывные механизмы, которые толкают нас к активному действию. В умных книгах (ученые люди любят туманные слова) говорится о некой «сублимации»; под нею понимается именно тот недоступный человеческому сознанию переход от пережитого восторга («я помню чудное мгновенье…») к творческому возблагодарению его первопричин, от перенесенной боли («и кто-то камень положил в его протянутую руку») – к сокрушительному возмездию. Именно в результате этого непостижного перехода влюбленный поэт рождает бессмертные стихи, художник создает свои нетленные полотна, а униженный аристократом Вольтер с головой погружается в разрушительную не только для его любимой Франции, но и для всей Европы философию.

Словом, получается, что кроме доступных и привычных нашему сознанию механизмов обнаруживается еще и какая-то другая – таинственная – форма воздействия на нас. Отдельные ее знаки непонятны, наверное, никому, но это нисколько не мешает им проникать в самую душу человека, больше того, подобно умным и чутким пальцам скульптора, незримо для нас самих лепить ее.

Между тем моя кошка поет о том же самом, что и египетская, китайская, американская… любая; и мы – русские, арабы, европейцы, американцы – в общем, все, кого собирает в эти уютные вечерние часы сладкозвучный ее рокот, невольно открываемся каким-то тихим посылам. Волшебная музыка ее тихо пригревшейся рядом с нами души вступает в трогательный консонанс с той, которая сейчас рождается где-то глубоко в нас самих, и это гармоническое созвучие с ней есть в то же время и наше общее согласие друг с другом.