Свобода и равенство – первичные цели, к которым веками стремились люди; но абсолютная свобода для волков – это смерть для овец. Полная свобода для сильных и одаренных несовместима с тем правом на достойное существование, которое имеют слабые и менее способные. Чтобы создать свой шедевр, художник может вести такую жизнь, что его семья будет нищей и несчастной. Мы вправе осудить его и решить, что шедевром надо было пожертвовать; вправе и принять его сторону. В обоих случаях мы воплощаем ценности, которые абсолютны для многих и понятны тем, у кого есть воображение, или понимание, или сочувствие. Равенство может ограничить свободу тех, кто стремится властвовать. Свободу (а без нее нет выбора и, значит, нет возможности остаться людьми) – да, саму свободу иногда надо ограничить, чтобы накормить голодных, одеть неодетых и приютить бездомных; чтобы не посягать на свободу других; чтобы осуществлять справедливость.
Антигона стояла перед дилеммой, для которой Софокл знал одно решение, Сартр предложил другое, а Гегель полагал возможным «сублимировать» его до более высокого уровня – слабое утешение для тех, кого такие дилеммы приводят в отчаяние. Спонтанность, прекрасное качество, несовместима со способностью к планированию, к тем приятным вычислениям (что, когда, сколько), на которых построено благосостояние. Все мы знаем страшные альтернативы недавнего прошлого. Должен ли человек противостоять ужасам тирании любой ценой, даже за счет своих родителей или детей? Надо ли пытать людей, чтобы получить сведения о предателях или преступниках?
Столкновения ценностей – самая сущность того, каковы мы и каковы другие. Если нам скажут, что такие противоречия будут разрешены в некоем совершенном мире, в котором все хорошее гармонически соединится, мы должны ответить, что наш собеседник придает иные значения словам. Мир, в котором нет конфликта между ценностями, – за пределами нашего понимания. Принципы, которые гармонично соединены в этом мире, – не те принципы, с которыми мы знакомы в повседневной жизни, они изменены каким-то неведомым способом. Но мы живем на земле, здесь нам приходится верить и действовать.
Идея совершенного мира, в котором все хорошее сосуществует, кажется мне не только недостижимой – это было бы трюизмом, – но и внутренне противоречивой. Я не знаю, что обозначает такая гармония. Некоторые блага не могут ужиться. Мы обречены на выбор, и каждый выбор может привести к непоправимым потерям. Хорошо тем, кто подчиняется дисциплине, не задавая вопросов; кто добровольно повинуется приказам духовных или светских лидеров, чье слово – неопровержимый закон; кто собственными методами пришел к ясным, твердым, не допускающим сомнений представлениям о том, что делать и кем быть. Им я могу только сказать, что они – жертвы близорукости, которую сами же и породили не для того, чтобы стать поистине людьми, а для собственного удобства.
Таково теоретическое возражение, на мой взгляд – убийственное, против идеи о том, что основная цель нашей деятельности – совершенное государство. Есть и еще одно препятствие – практическое, социально-психологическое. Его должны бы принять в расчет те, чья простая вера, которой так долго питалось человечество, глуха к любым философским аргументам. Да, и в жизни людей, и в жизни обществ некоторые проблемы можно решить, некоторые болезни – вылечить. Мы можем избавить людей от голода, бедности или несправедливости, можем спасти их от рабства или плена – и сотворим благо, потому что все люди, к какой бы культуре они ни принадлежали, имеют одно и то же основное представление о добре и зле. Но любое социальное исследование показывает, что всякое практическое решение создает новую ситуацию, которая рождает собственные проблемы, требования и потребности. Дети получили то, что хотели получить их родители и пращуры, – у них больше свободы, они материально благополучнее. Они живут, наконец, в более справедливом обществе; но старые болезни забыты, и дети сталкиваются с новыми проблемами, а те, даже если их можно решить, создают новые ситуации, новые задачи, и так далее. От этого не уйдешь и этого не предскажешь.
Мы не можем регулировать неизвестные последствия последствий. Марксисты говорят, что, когда борьба будет выиграна и начнется подлинная история, у новых проблем будут новые решения, которые мирно осуществит гармоничное бесклассовое общество. Исторический опыт, мне кажется, не дает оснований для такого метафизического оптимизма. Общество, все цели которого гармоничны и универсальны, видит проблемы только в средствах, а их будут решать технологическими методами. В таком обществе замолчит вся внутренняя жизнь человека, все его нравственное, духовное и эстетическое воображение. Неужели для этого нужно было убить столько людей и поработить столько стран? У утопий есть своя ценность – ничто другое не расширяет с такой чудесной силой воображаемые горизонты человеческих возможностей, – но как руководство к действию они в буквальном смысле слова фатальны. Гераклит был прав, все меняется.
Словом, я считаю, что нельзя окончательно решить все проблемы. Более того, если я прав в отношении сталкивающихся ценностей, сама мысль о таком решении внутренне противоречива. Возможность окончательного решения (даже если мы забудем тот страшный смысл, который приобрели эти слова при Гитлере) оказывается иллюзией, и очень опасной. Если кто-то полагает, что такое решение возможно, никакая цена не покажется ему слишком высокой. В самом деле, если можно сделать человечество справедливым, счастливым, творческим и гармоничным, какая цена слишком велика? Ради такой яичницы не жалко разбить сколько угодно яиц; в это верили и Ленин, и Троцкий, и Мао, и, если не ошибаюсь, Пол Пот. Раз уж я считаю, что к окончательному решению проблем моего общества ведет только один путь и я этот путь знаю, я поведу по нему караван человечества. А вы не знаете того, что знаю я, и не должны иметь свободы выбора даже в ничтожных пределах, иначе цели не достигнешь. Вы говорите, что определенные действия сделают вас счастливее, или свободнее, или дадут вам больше воздуха; но я-то знаю, что вы ошибаетесь, я знаю, что вам надо, я знаю, что вообще нужно людям. Если сопротивление основано на невежестве или злом умысле, его нужно сокрушить, и сотни тысяч погибнут ради счастья будущих миллионов. Разве для нас, обладающих знанием, мыслим другой выбор?
Одни вооруженные пророки стремятся спасти человечество, другие хотят спасти только свою расу из-за ее высоких качеств, но, что бы они ни говорили, миллионы замученных в войнах и революциях – в газовых камерах, гулагах и прочих чудовищных изобретениях, которыми запомнится наше столетие, – это цена, которую люди должны заплатить за радость будущих поколений. Если вы всерьез хотите спасти человечество, вы должны ожесточить свое сердце и не считаться с затратами.
Ответ дал более ста лет назад русский радикал Александр Герцен. В очерке «С другого берега», который был его прощанием с революциями 1848 г., он рассказал о новом способе человеческих жертвоприношений. Живых людей приносят в жертву на алтарях абстракций – нации, церкви, партии, класса, прогресса, исторических сил; все это в его время упоминалось так же часто, как и в наше. Абстракции требуют человеческой бойни, и она свершается. Вот что он пишет:
Если прогресс – цель, то для кого мы работаем? Кто этот Молох, который, по мере приближения к нему тружеников, вместо награды пятится и, в утешение изнуренным и обреченным на гибель толпам, которые ему кричат «morituri te salutant»[7], только и умеет ответить горькой насмешкой, что после их смерти будет прекрасно на земле? Неужели и вы обрекаете современных людей на жалкую участь, […] на то, чтобы быть несчастными работниками, которые, по колено в грязи, тащат барку с […] смиренной надписью «Прогресс в будущем» на флаге? […] цель, бесконечно далекая, – не цель, а […] уловка; цель должна быть ближе, по крайней мере – заработная плата или наслаждение в труде[8].