Видишь, как они принимают сомнительное за несомненное, общепризнанное. Затем они изворачиваются и заключают следующим образом: «Не может быть, чтобы боги существовали и не предвещали будущее». Это они тоже считают доказанным, и после этого добавляют: «Итак, боги существуют», что само по себе вовсе не всеми признается[907]. «Следовательно, они дают предзнаменования». Одно из другого как раз не следует. Боги могут не давать знамения, и все же существовать. «Раз дают знамения, то дают и некие способы узнавать их значение». А может быть, боги сами знают, а человеку не сообщают? Ведь почему они этрускам больше сообщили, чем римлянам? «А если сообщают способы, то есть и дивинация». Допустим, сообщают (абсурд, конечно), но какой толк от этого, если мы не можем их воспринять? И они кончают: «Итак, существует дивинация». Но это только конец, а не следствие. Ведь сами они учат, что из ложного не может произойти истинное. Так что все их заключение рушится.

LII. (107) Теперь перейдем к превосходнейшему человеку и нашему другу Кратиппу. «Если, — рассуждает он, — без глаз невозможно выполнять те обязанности и ту службу, которую несут глаза, а иногда глаза не могут нести свою службу, то все же тот, кто хоть один раз использовал свои глаза таким образом, что увидел истинное, знает, что у него есть чувство зрения глазами, видящими истинное. Точно так же, если без дивинации невозможно выполнять ту обязанность и ту службу, которые выполняет дивинация, то может также случиться, что тот, кто имеет дар дивинации, иногда будет допускать ошибки и неверно провидеть. Но для того, чтобы подтвердить, что дивинация все же существует, достаточно, чтобы хоть один раз что-то было предсказано и сбылось таким образом, что в этом никак нельзя увидеть случайного совпадения. А таких случаев бесчисленное множество. Итак, до́лжно признать, что дивинация существует». Изящно и коротко. Но Кратипп при этом дважды произвольно использовал допущения, с которыми мне при всей моей уступчивости согласиться никак невозможно. (108) Если, говорит он, глаза иногда ошибаются, все же, так как иногда они видели правильно, значит есть в них способность зрения; так же, если кто один раз правильно предсказал в дивинации, то, хотя бы он в других случаях ошибался, все равно следует считать, что в нем есть способность к дивинации (vis divinandi).

LIII. А теперь, прошу тебя, друг мой Кратипп, присмотрись, похожи ли эти два примера один на другой? Мне кажется — нет. Ибо способность глаз видеть истинное — это естественная способность. А душа, если когда-нибудь в состоянии экстаза или во сне правильно увидела будущее, то это лишь случайное совпадение. Во всяком случае, ты не должен рассчитывать на то, что люди, считающие сны просто снами, согласятся с тобой в том, что, если какое-нибудь из сновидений сбылось, то это произошло не случайно. Но если даже согласиться с этими твоими двумя допущениями, — диалектики их называют γήμματα, а я предпочитаю называть их по латыни sumptiones, — то с допущением, которое у тех же диалектиков называется πρόσληψις, никак нельзя согласиться. (109) У Кратиппа это допущение звучит так: «Фактов неслучайных предчувствий бесчисленное множество». А я говорю — ни одного! Видишь, какое получилось противоречие? А если это допущение не принято, то нет и никакого заключения. Не бесстыдно ли я поступаю, не соглашаясь с тем, что столь очевидно? А что очевидно? «Множество раз, — говорит он, — дивинации оказались верными». А как быть с тем, что еще большее множество раз — неверными? Само это непостоянство, характерное для Фортуны, не говорит ли за то, что причиной здесь служит случай, а не природа? Далее, Кратипп (так как теперь я имею дело с тобой), если твое заключение правильно, то разве ты не понимаешь, что им могут воспользоваться и гаруспики, и толкователи молний, и толкователи чудес, и авгуры, и гадающие на жребиях, и халдеи? Ибо среди них тоже нет ни одного, чьи бы предсказания хоть один раз да не сбылись. Стало быть, следует признать и те виды дивинаций, которые ты сам же совершенно справедливо отвергаешь? А если те не существуют, то я не понимаю, почему ты признаешь существование этих двух видов дивинации, которые ты оставил? Ведь тот же довод, который ты применил к этим двум, можно применить и к тем, что ты отвергнул.

LIV. (110) Какое такое преимущество имеет это исступление (furor), которое вы называете божественным, что в таком состоянии безумный (insanus) видит то, чего не видит мудрец, и человек, лишившийся человеческих чувств, обретает божественные? Мы сохраняем и чтим стихи Сивиллы, которые она, как говорят, изрекла в исступлении. Недавно, если верить ложным слухам, их хранитель и толкователь намеревался выступить в сенате и объявить, что если мы хотим быть спасены, то должны провозгласить царем того, кто на деле уже был царем. Если это даже и есть в сивиллиных книгах[908], то о каком человеке идет речь? К какому времени относится? Уж очень хитро автор этих стихов сочинил их так, что чтобы ни произошло, это будет выглядеть как предсказание, вследствие того, что в них определенно не указаны ни человек, ни время. (111) А кроме того, он окутал свои стихи такой темнотой, что они могут быть приспособлены к самым различным событиям. Нет, эти стихи сочинены не в состоянии исступления, они сами об этом свидетельствуют, так как в них больше искусства и усердия, чем вдохновения и возбуждения. И кроме того, в них можно обнаружить то, что называется ἀκροστιχίς (акростих), когда из первых букв каждого стиха получаются слова с неким смыслом, подобно тому как в некоторых стихотворениях Энния «Ennius fecit» («Кв. Энний сочинил»). В этом, конечно, больше умственного напряжения, чем вдохновения. (112) И в сивиллиных книгах все изречения сочинены таким образом, что акростих воспроизводит первый стих каждого изречения. Это мог сделать писатель, а не исступленный; человек старательный, а не безумный. Так что спрячем и будем хранить сивиллины книги, чтобы, как это нам и предки завещали, никто без повеления сената не смел их читать. Пусть бы они служили более к устранению суеверий (ad deponendams religiones), чем к их поддержанию. А истолкователям их надо бы нам внушить, чтобы они извлекали из них что угодно, только не царя, которого в Риме ни боги, ни люди впредь уже не потерпят.

LV. Но, скажешь ты, часто ведь многие и верно предвещали, как, например, Кассандра:

Вот уже в море великом…[909]

И немного спустя:

Увы, смотрите…[910]

(113) Да неужели же ты вынуждаешь меня верить даже вымыслам? Пусть они сколько угодно доставляют нам наслаждение словами, мыслями, ритмом, пением, но никакой авторитетности для нас они не должны иметь, и верить выдумкам мы отнюдь не обязаны. Точно так же, считаю я, не следует верить какому-то неизвестному мне Публицию или марсийским прорицателям, или таинственным изречениям Аполлона, из которых одни явно выдуманы, другие высказаны наобум. Ведь этому никогда не доверяли не только мудрецы, но и люди среднего ума. (114) «Как? — спросишь ты, — а этот гребец из флота Копония[911], разве он не предсказал то, что действительно произошло?» Да, предсказал! То, чего мы в то время все боялись, чтобы не произошло. Потому что мы слышали, что в Фессалии уже стоят одна против другой готовые к сражению две армии. И нам казалось, что в войсках Цезаря больше отваги (audacia). Еще бы, ведь оно пошло войной против своего отечества, и сильнее оно, так как состоит из старых, закаленных воинов. Каждый из нас боялся плохого исхода сражения, но боялся так, как пристало стойкому человеку — не подавая вида. А этот грек, что удивительного, если он под влиянием великого страха, как это бывает в большинстве случаев, лишился твердости духа и совсем потерял самообладание? Будучи в здравом уме, он боялся того, что может произойти. Обезумев от страха, в душевном смятении он закричал, что это должно произойти. Но, клянусь всеми богами и людьми, что правдоподобнее, — что в замыслы богов бессмертных сумел проникнуть безумный гребец или кто-нибудь из нас, бывших там в то время: я, Катон, Варрон, сам Копоний?