Мы еще увидим, что чисто духовная или мистическая сторона веры заняла слишком большое место в первые века христианства благодаря гению Августина, который прежде был платоником и, может быть, так и не порвал с Платоном; благодаря запредельности Псевдо-Дионисия[13]; благодаря тому, что поздняя империя склонялась к Востоку, и было что-то азиатское в жреческих императорах Византии. Все это придавило то, что мы называем духом западным, хотя по праву его можно назвать просто христианским, ибо его здравый смысл свято и просто связан с Воплощением. Как бы то ни было, пока достаточно заметить, что богословы несколько закоснели в гордыне платоновского толка, – они гордились тем, что владеют истинами, которых нельзя ни потрогать, ни перевести, словно у их мудрости не было никаких корней в этом мире. И вот прежде всего (никак не после!) Аквинат сказал им примерно так:
«Не мне, бедному монаху, оспаривать у вас алмазы мудрости, очерченные по самым строгим правилам и сверкающие небесным светом. Да, вы владеете ими, они есть до того, как мы успели подумать, не говоря уж о том, чтобы потрогать или послушать. Но я не стыжусь признаться, что мой разум питается моими чувствами. Тем, что я думаю, я обязан во многом тому, что я вижу, обоняю, слышу, трогаю; и, пользуясь разумом, я вынужден считать действительной эту действительность. Словом, я не верю, что Бог создал человека только для тонких, возвышенных, отвлеченных размышлений, которым вам дано предаваться. Я верю, что есть промежуточный мир фактов, которые через чувства становятся материалом мысли, и что в этом мире властвует разум, представитель Бога в человеке. Люди ниже, чем ангелы, но выше, чем животные, и все, что мы видим вокруг себя. Конечно, человек может быть и вещью, даже очень жалкой вещью. Но то, что сделал Человек, могут делать люди. И если древний язычник Аристотель поможет мне это доказать, я поблагодарю его со всем смирением».
Так началось то, что обычно называют обращением Аквината к Аристотелю, а можно назвать обращением к разуму и к авторитету чувств. Видите, как это похоже на то, что Франциск слушал не только ангелов, но и птиц. Прежде чем мы подойдем к чисто умственной деятельности святого Фомы, надо понять одну его нравственную черту: кроткое, простодушное смирение. Он готов видеть в себе почти животное – так святой Франциск сравнил свое тело с ослом. Кстати, контраст проявился и в этих метафорах: Франциск похож на простого ослика, который привез Христа в Иерусалим; Фому прозвали волом, но он скорее похож на быка или на чудище из Откровения, почти ассирийского быка с крыльями. И снова этот контраст не должен закрывать общего. Оба они, в своем смирении, славили Спасителя, как ослик и вол в вифлеемских яслях.
Конечно, кроме апологии здравого смысла, питаемого пятью чувствами, у святого Фомы было много других важных и сложных идей. Но сейчас я говорю не о том, что есть у Фомы, а о том, что есть в христианстве. Именно по этому поводу теперь пишут особенно много чепухи. Наши современники приняли без доказательств, что всякий шаг к свободе уводит от веры к безбожию, и начисто забыли одну очень важную черту веры.
Невозможно больше скрывать, что святой Фома Аквинат был одним из великих освободителей разума. Сектанты XVI и XVII веков – редкостные мракобесы – лелеяли легенду о мракобесии Фомы. В XIX веке это еще сходило, в XX не сойдет. Тут дело не в теологии, дело в исторической правде, которая стала понемногу проявляться по мере того, как стихают старые распри. Святой Фома – тот великий человек, который примирил веру с разумом, с опытом, с науками; он учил, что чувства – окна души, что разуму дано божественное право питаться фактами; что только религии по зубам твердая пища труднейшей и самой здравой из языческих философий[14]. Именно он боролся за просвещение и свободу яростней, чем все его соперники и даже последователи. Если мы честно признаем, к чему привела Реформация, нам придется признать, что Аквинат и был реформатором, а те, кого так обычно зовут, – реакционерами, даже если смотреть на них не с моей, а с современной, прогрессивной точки зрения. Так, они боролись за букву древнееврейского Писания, когда Фома[15] говорил о духе, оживотворявшем греческую мудрость. Он говорил о долге дел, они – лишь о долге веры. И наконец, он учил доверять разуму, тогда как они учили, что разуму верить нельзя.
Но тут возникает еще одна опасность. Признав все это, нестойкие души могут броситься в другую крайность. Те, кто обвинял Фому в догматизме, призна́ют в нем противника догмы. Они кинутся украшать его статуи увядшими венками прогресса, скажут, что он обогнал свой век (что, как известно, значит «догнал наш»), и незаслуженно назовут его отцом современной мысли. Он понравится им, и они решат, что он на них похож, – как же иначе, если он может нравиться! Это бы еще ничего, все это было с Франциском. Но даже вольнодумцу не пришло в голову, что Франциск не верил в Бога и не подражал Христу. Он так же раскрепостился и очеловечил веру, как святой Фома, только через воображение, не через разум. Но никто не скажет, что он распускал людей, тогда как он их стягивал, как стягивал веревкой свою одежду. Никто не скажет, что он расчищал дорогу скепсису, или только предвосхищал Возрождение, или прокладывал путь рационализму. Ни один биограф не напишет, что Франциск гадал не на Евангелии, а на «Энеиде», сложил гимн солнцу из поклонения Аполлону или любил птиц в подражание римским авгурам.
Короче говоря, и христиане, и неверующие признают, что святого Франциска вела прежде всего простая (или, если хотите, отсталая) вера в Христа и христианство. Никто, как я уже сказал, не заподозрит, что он черпал вдохновение из Овидия[16]. Точно так же неверно, что Аквинат черпал вдохновение из Аристотеля. Вся его жизнь, его детство, юность, выбор пути показывают, как он был набожен и как страстно любил веру, еще не зная, что призван за нее бороться. Почему-то забыли, что, освящая чувства и простые, здешние вещи, и Фома, и Франциск оба подражали Тому, кто не был ни Аристотелем, ни Овидием. Они подражали Ему, когда Франциск смиренно был со зверями, а Фома благородно спорил с языками[17].
Те, кто этого не заметил, не понимают веры, даже если она для них – только суеверие. Они упускают самую суть того, что им кажется особенно суеверным. Я говорю о немыслимой истории Богочеловека. Многих трогает, что святой Франциск так просто, «неучёно» взывает к Евангелию. Их учили, что он учился у цветов и птиц, словно это связано только с язычеством Возрождения, хотя трудно не увидеть, что это восходит к Новому Завету, указует на богословие святого Фомы. Им смутно кажется, что гуманизировать божественное – то же самое, что смешивать его с язычеством, но они забывают, что связь Бога и человека – важнейшая и невероятнейшая догма во всем Символе веры. Когда святой Франциск смотрел на лилии в поле или на птиц небесных, он был похож на Христа, а не на Будду. И Фома был похож на Христа, а не только на Аристотеля, когда учил, что и Бог, и Его образ и подобие связаны через материю с этим миром. Оба святых были гуманистами в самом прямом значении слова: они настаивали на огромном значении человека в богословской иерархии. Но они – не гуманисты Возрождения, они не шли дорогой прогресса к современной мысли и повальному скепсису, потому что твердо верили в догму, в которую теперь не верят, и укрепляли поразительную доктрину Воплощения, которая скептикам не под силу.
Да, и Фома, и Франциск верили в Бога, и чем разумней или естественней они были, тем сильнее верили. Они потому и могли быть такими естественными и разумными, что ни в чем не отступали от христианства. Иначе говоря, то, что можно назвать свободным богословием, шло изнутри, из самой глубины католичества. Конечно, в этой свободе не было и нет ничего общего с либерализмом, она даже теперь не может ужиться с ним[18]. Для убедительности остановлюсь на нескольких мыслях святого Фомы.