Annotation

Захватывающие, почти детективные сюжеты трех маленьких, но емких по содержанию романов до конца, до последней строчки держат читателя в напряжении. Эти романы по жанру исторические, но история, придавая повествованию некую достоверность, служит лишь фоном для искусно сплетенной интриги. Герои Лажесс — люди мужественные и обаятельные, и следить за развитием их характеров, противоречивых и не лишенных недостатков, не только любопытно, но и поучительно.

Марсель Лажесс

Дилижанс отправляется на рассвете

Фонарь на бизань-мачте

Вот что могла бы поведать Армель Какре, молодая белокурая женщина, жившая некогда на берегу Большой Гавани

Утро двадцатого флореаля

Под сенью сикоморы и индиго

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

Марсель Лажесс

Фонарь на бизань-мачте

Романы

Фонарь на бизань-мачте - _1.jpg

Дилижанс отправляется на рассвете

Фонарь на бизань-мачте - _2.jpg

I

Фонарь на бизань-мачте - _3.jpg

Мне казалось, что в те вечера все шло как обычно. Сегодня я уже не уверен.

Я пытаюсь вспомнить голос отца, его интонации, жест, с каким он вскрывал конверт. Не имеет значения час, когда к нам пришло письмо: прежде чем вскрыть его, надо было дождаться, чтобы после ужина подали в библиотеку липовый чай. Пробую восстановить атмосферу тех вечеров. Я без конца возвращаюсь мыслями к той полосе моего уже навсегда перевернутого существования. К беззаботной жизни единственного сына. Жизни плавной, словно течение реки к морю.

Я весь в сомнениях. Пытаюсь припомнить другие отцовские интонации. Сравниваю. Заново всматриваюсь и в свою мать. В ее позу с легким наклоном вперед — само ожидание. И в их освещенные лампой лица.

Я слушал негромкое чтение отца. Порою он перечитывал какую-нибудь фразу помедленнее. Сегодня я понимаю, что, делая это, он взвешивал не слова, а собственные мечты, кои он в эти слова вкладывал. А быть может, я ошибаюсь сегодня. Я никогда ни в чем не уверен. Идешь по жизни ощупью, а когда оглянешься, уже поздно.

Поместье спускается к морю. Я вижу с террасы длинную аллею, окаймленную пальмами и миробаланами и ведущую к берегу. На чердаке трещат под солнцем стропила. И есть еще ларь наверху, и в нем — платья.

В те вечера, когда листки, пришедшие с этого острова, лежали на столике между нами, когда летние сумерки окутывали углы комнаты мягкой тьмой или когда зимою потрескивали поленья в камине, я только и делал, что себя спрашивал, какова она, жизнь в этих колониях?

Двадцать девять лет. Эта цифра — не оправдание. В двадцать девять лет человеку точно известно, чего он хочет и что отвергает. Я поднимаю глаза: море уходит в безбрежную даль…

Да, у меня был выбор. Возвращение во Францию, будущее провинциального нотариуса, жизнь, какую прожил отец, а до него — мой дед. Удобная и респектабельная.

Я проплыл по этому рейду, опираясь на леерное ограждение и наклонившись над совершенно спокойным морем, а в прежние времена, в самом начале колонизации, подходы к нему, как мне говорили, защищал перекрестный огонь батарей и тяжелая цепь, которую на ночь протягивали между обоими фортами. И вот истекло столетье, и я свободно его миновал. Достаточно было попросту переступить в темноте через этот порог, и все. Но ведь достаточно было бы также недобросовестности какого-то одного чиновника, или чтобы почтовая сумка упала в море, или чтобы корабль потерпел крушение, — и моя жизнь пошла бы совсем по другой колее. Я не взломал бы этих сургучных печатей и не приехал сюда.

B Сен-Назере я продолжал бы наше потомственное занятие. То, для которого я был предназначен. Сидел бы сейчас у камина в старом каменном доме с узкими окнами, хмуром и потемневшем от сырости. А по утрам садился бы за бюро, принадлежавшее некогда моему деду. Гийом, служивший клерком еще у отца, продолжал бы подкладывать папки — только теперь уже мне. Дело наследника Z, наследника Y, распродажа имущества при разделе. После обеда я бы отправился в клуб, а вечером…

Да, несомненно, я был бы другим человеком. Но, переступив порог, я облокотился на кованые перила балкона, я замер перед широкой кроватью под балдахином.

И несомненно вот так же, но, может быть, по более заурядным причинам, здесь остался когда-то Франсуа Керюбек, старший брат моего деда, морской офицер Вест-Индской компании.

II

Эстамп, обнаруженный мною на стене в гостиной, напоминает о том, что столетье тому назад первые колонисты разбили палаточный лагерь в Порт-Луи. Вокруг рейда, где встали на якорь их корабли, царит великое оживление. Морские и армейские офицеры в треуголках что-то там обсуждают, стоя на берегу. Другие развертывают карты. Лесорубы корчуют деревья. У входа в одну из палаток сидит женщина, она держит ребенка за руку. Вот такой мне приятно воображать Катрин Куэссен, супругу Франсуа Керюбека, первым в роду нареченного этим именем.

«Мужчины рождаются азиатами, европейцами, французами, англичанами, — сказал Бернарден де Сен-Пьер[1]. — Они бывают купцами, солдатами, земледельцами, но женщины во всех странах рождаются, живут и умирают женщинами». Я отказываюсь выносить по этому поводу какое-либо суждение. Я лишь воскрешаю ту, что была поистине душою этого дома, прежде чем упокоиться под дерном могильного холмика с возвышающимся над ним простым, вытесанным из камня крестом, возле ручья, в этой земле, что сделалась для нее родной. Мне видится ее платье среди гвоздичных деревьев, но на ее лицо, которое я ей придумал, накладывается лицо другой женщины. И я вижу ее в этом доме…

Не будем забегать вперед. Нет у меня на это ни желания, ни мужества.

Письма Франсуа, который был уже третьим носителем этого имени, то излучали спокойную радость, то доходящую до восторга любовь к природе, но иногда в них слышалось что-то вроде тяжелого вздоха. Мне вспоминаются некоторые фразы, поражавшие меня своей бессвязностью, не замечаемой, однако, моими родителями, — а впрочем, и в этом я не уверен.

К примеру, такие:

«И день, и вечер были чудесные. Есть ли что-нибудь более прекрасное, более восхитительное, чем капли воды, струящиеся по коже?»

Но о нем самом мы мало что узнавали. Ненамного больше знаю я и теперь. Лишь то, что мне рассказали одни, о чем позволили догадаться другие. Остальное — дело воображения. Когда мой отец скончался, Франсуа регулярно писал нам несколько лет, потом перестал, тогда прекратили писать и мы.

Я не нашел его писем. Возможно, после прочтения отец их уничтожал, а может быть, это однажды сделала мать — из страха перед непреодолимым очарованием островов.

После того как родители уже оба ушли от меня, я, помню, упорно искал эти письма, точно заранее зная, что будет день, когда, усевшись за тот самый стол, на котором они были писаны, я повернусь лицом к прошлому и начну себя истязать. Будь они сейчас у меня, я бы, возможно, смог придать настоящий смысл той, другой фразе, словно вышучивающей меня и над которой я тщетно бьюсь. Порою мне чудится, будто она витает вокруг и то прячется в складках тяжелых шелковых занавесей, то носится по террасе, а в ней-то и скрыто все объяснение.

«…если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить у вас…»