«Это не закон. Это назидательность, придуманная для острастки слабаков».

«О, как далеко ты зашел. Тебе нужны деньги?»

«Может быть, деньги. Не знаю. Я хочу жить иначе».

«Живи иначе. При чем здесь деньги?»

«Я почти ничем не рискую».

«Ты рискуешь всем. Ты изменишь свою жизнь, но не в лучшую сторону. Лучше не бывает. Когда-нибудь ты поймешь, что лучше не бывает. Тебе никогда не будет лучше».

«Неужели попадусь?»

«Это не имеет значения. Ты сумеешь открыть Сейф и снова закрыть его, ты можешь взять там деньги, можешь их не брать, но это все пустяки. Ты не управишься с деньгами. Их не зря хранят в бронированных ящиках. Думаешь, это их оберегают? Нет. Оберегают людей. Как от радиации».

«Авось», – и Анфертьев начал протискиваться к выходу.

Надеяться на праздник нельзя, думал Анфертьев, стоя на переполненном эскалаторе, держась за липкие перила и глядя в глаза тысячам людей, проносящихся мимо него вниз, в подземелье. Люди были сонные, хмурые, все еще в смутных ощущениях ночи. Надеяться на праздник нельзя, ждать его бесполезно, быть уверенным в нем – глупо. Праздник может быть только неожиданным, как с ясного неба, как летняя гроза – в грохоте грома, в сверкании молний, навалится, промочит до нитки, пронзит тысячами счастливых капель и унесется, засветив над тобой радугу. А унылое, упрямое стремление к празднику, преодоление каких-то препятствий, расстояний, затруднений убивает заранее. Можно добиться удовлетворенности, но не праздника. Далекой грозой промелькнет он на горизонте слабыми зарницами и погаснет, не уронив на твою сухую дорогу ни капли влаги. Праздник – слишком своенравное существо, чтобы пытаться приблизиться к нему. Он может прийти только сам – со случайно найденным на свалке утюгом, письмом от друга, улыбкой незнакомой девушки, упругим подберезовиком, издательским договором, на который давно перестал надеяться. Впрочем, последнее слово Автор добавил, больше имея в виду себя, нежели бедного Анфертьева.

Глядя на проносящихся мимо людей, по привычке пытаясь заглянуть в их лица, понять и ощутить настроение каждого и страшно уставая от этого, Анфертьев думал о том, что где-то рядом вот так же неудержимо несется другая жизнь, может быть, опережая его на час или отставая на минуту, и в той жизни существовал другой Анфертьев, он жил там легко и сильно, увлекаясь, страдая, побеждая. Вадим Кузьмич, отец Таньки и муж Натальи Михайловны, полагал, что у него есть возможность соединиться с тем праздничным Анфертьевым, вернее, стать им. Он не знал, как это произойдет, какие превращения должны случиться, что должно рухнуть, что возникнуть, но был уверен, что такое возможно. Надо только пройти через Сейф…

Выйдя на «Электрозаводской», Анфертьев почему-то задержался у газетной витрины. Вначале он не понял, что его остановило, осмотрел газетные листы подробнее и наконец увидел присобаченный к сводке метеоцентра маленький снимок – мокрый асфальт, в котором отражались дома, а на первом плане девушка с зонтиком, перебегающая через лужу. Это была Света, он снял ее как-то осенью. Дали снимок только сейчас, весной, размером со спичечный коробок, даже не указав фамилии автора. Снимок получился неважно – детали пропали, отражение в мокром асфальте смазано, Свету, конечно, не узнать… Анфертьев надеялся, что его дадут как фотоэтюд, на трех, а то и на четырех колонках, а тут – одна колонка, да и подрезали безжалостно. Получилась маленькая заставка к завтрашнему дождю.

Анфертьев вошел и позвонил ответственному секретарю.

– А! – закричал тот обрадованно. – Видел? Дали тебя, старик, наконец! Поздравляю! С тебя причитается!

– Спасибо, – вяло поблагодарил Анфертьев. – А что производственные?

– Слушай! Стоял целый репортаж, три снимка! Но, оказывается, вы план завалили! Сняли прямо из полосы, старик! Я не виноват. Если квартал хорошо закончите, снова поставлю! Привет Подчуфарину!

Повесив трубку, Анфертьев постоял в будке и, лишь когда кто-то резко постучал монетой по стеклу, вышел, пересек дорогу и направился к аптеке. Потолкавшись у витрин, Вадим Кузьмич увидел то, что искал. Перчатки имели какой-то отвратный желтоватый цвет, были пересыпаны белесым порошком, упаковка у них тоже был неопрятная – пересохшая бумага, склеенная в длинный рвущийся конверт. Анфертьев заплатил в кассу тридцать шесть копеек, взял конверт, сунул в карман плаща и не мешкая направился к заводу, при каждом шаге чувствуя у сердца неприятное сухое шуршание.

В планах Анфертьева большое значение имела странная на первый взгляд привычка заместителя Бориса Борисовича Квардакова: входя в кабинет, он вешал свой пиджак на спинку стула, оставаясь в рубашке и при широком уродливом галстуке, какие были в моде лет десять назад. Поскольку неотложных дел на заводе у Квардакова не находилось, он стремился создавать хотя бы видимость занятости, а когда человек, сбросив пиджак, закатав рукава и пустив галстук по ветру, с кем-то громко здоровается, интересуется здоровьем, курит или рассказывает анекдоты, то этого вполне достаточно. Люди неискушенные искренне полагали, что только благодаря Квардакову здесь что-то двигается и делается.

Не будь у Бориса Борисовича такой привычки, не будь у Подчуфарина такого заместителя, кто знает, может быть, Анфертьев вообще отказался бы от своей затеи. А так, по подсчетам Вадима Кузьмича, выходило, что Квардаков за годы сознательного безделья получил денег больше, чем он надеялся найти в Сейфе. Во-вторых, привычка зама вешать пиджак на спинку стула давала возможность Анфертьеву выйти сухим из воды. Во всяком случае, ему так казалось. Было и еще одно обстоятельство: Борис Борисович Квардаков последнее время относился к Анфертьеву явно теплее.

Все началось с того, что Вадим Кузьмич как-то мимоходом, не привлекая к себе внимания, в курилке между этажами щелкнул несколько раз Квардакова. У того было прекрасное настроение. Оживленный и улыбчивый, он радовался возможности пообщаться с подчиненными в столь непосредственной обстановке, видел внимание к себе, которое, вполне возможно, принимал за обожание. Что делать, каждый из нас может допустить слабинку, всем нам не хватает преклонения и восторга. Прошло некоторое время, Квардаков начисто забыл о приятном перекуре среди снабженцев и диспетчеров, когда однажды приоткрылась дверь и показалась смурная физиономия Анфертьева, словно бы озабоченного постылой повинностью.

– Разрешите? – спросил он из коридора, не решаясь войти в кабинет высокого начальства.

– Слушаю вас, – строго сказал Квардаков, оторвавшись от важных бумаг.

– Тут вот снимки… Надо бы как-то… Я не знаю… – Анфертьев, поколебавшись, переступил порог, несмело приблизился к столу, забирая носками туфель внутрь, и почтительно положил перед Квардаковым ворох фотографий. И каких – играющих глянцем, отражающих солнечное окно, важные бумаги, самого Квардакова, искаженного, как в кривом зеркале.

Едва взглянув на один снимок, на второй, Квардаков онемел. Онемел, и все. А чего удивляться? Несмотря на отдельный телефон и право пользоваться служебной машиной, Борис Борисович слышал смешки за спиной, привык он и к молчаливым ухмылкам, с которыми выслушивали его вопросы и замечания, короче, жил на заводе без почета и уважения. А давайте-ка припомним да призадумаемся, так ли уж часто нам делают подарки? Редко. Да и делают ли… Чаще подарком просто откупаются, расплачиваются, свидетельствуют. А тут… Борис Борисович был снят крупным планом, красивый, умный, уверенный в себе руководитель. А кто вокруг? Вокруг какие-то хилые типы, да и те в тени, в нерезкости, да и срезаны как-то наперекосяк – от того одно ухо торчит, у кого затылок оттяпан безжалостными анфертьевскими ножницами, тот рукой прикрылся, будто преступник какой, а в центре – Борис Борисович Квардаков.

– Елки-моталки! – искренне воскликнул он и от нахлынувших чувств опустил узел галстука, подпиравший кадык. – Да ты настоящий мастак, Вадим! Кому-нибудь показывал?

– Нет, никто не видел… Может, думаю, не понравится…