Вот такие примерно мысли пронеслись в склоненной голове Анфертьева, когда он увидел в конце коридора стремительно несущегося навстречу Квардакова. Борис Борисович шел широко, размашисто, и в его вытянутых руках в такт шагам раскачивалась сумочка, а Анфертьеву казалось, что это сам Квардаков раскачивается из стороны в сторону. Закачался зам, ох закачался.

– Ребята! – воскликнул он. – Так же нельзя! Я весь исстрадался из-за этой сумки. Избавьте меня от нее!

Никогда тебе от нее уже не избавиться, подумал Анфертьев. Наверно, я нехороший человек, наверно, я достоин осуждения. А Квардакова никто не считает плохим человеком. Бездельник, тупица и карьерист, он грабит государство на триста рублей в месяц, не давая ничего взамен, и за последние десять-пятнадцать лет взял из Сейфа больше, чем надеюсь взять я, но остается хорошим человеком. Что же получается… Стоит растянуть преступление во времени, и оно перестает быть преступлением? Если очистить Сейф за десять минут – это ужасно, за этим светит расстрел. Если же в этом Сейфе взять те же деньги, но не за десять минут, а за десять лет – сойдет! Все знают, что деньги Квардаков берет давно, много и безвозмездно. И это вписывается в мораль общества. Он сидит в президиуме за красным столом, осуждающе качает головой, сурово хмурит брови, заметив отступление от нравственности, от производственной и технологической дисциплины, вот-вот станет директором…

Но, если это так, значит, и мне кое-что позволено.

Борис Борисович Квардаков, имевший когда-то успехи в спорте, прыгун не то с шестом, не то с вышки, а может, просто прыгун на дальние или ближние дистанции, ныне заместитель директора по хозяйственной части, в зауженных штанах и мохнатом пиджаке, который самым необъяснимым образом умел воспринимать настроение хозяина – шерсть вздыбливалась каждый раз, когда Квардаков приходил в гнев, становилась мягкой и шелковистой, как на котенке, стоило Квардакову приблизиться к кассиру Свете, – так вот, этот самый Квардаков маялся, ходил по кабинету из угла в угол, и шерсть на его замечательном пиджаке висела клочьями – он был растерян и обезображен неуверенностью, не зная, как напомнить Свете и Анфертьеву, что он ждет их в гости!

Как понятны Автору его страдания! Не так уж просто, оказывается, пригласить ныне человека в гости. О, сколькими опасениями обрастает это благороднейшее дело! Не показаться бы навязчивым, не заподозрили бы в делячестве, в том, что хочешь ты выбить из своих гостей какие-то блага, льготы, услуги, не решил ли ты застольем расплатиться с ними за вещи, расплачиваться за которые постыдно, нет ли у тебя шального расчета через своих гостей познакомиться с зубным техником, мясником, театральным кассиром, членом приемной комиссии торгового техникума, не задумал ли ты поселить свою мать у себя в Москве и тем самым преступно нарушить законодательство?

И шагал, шагал из угла в угол бедный Квардаков, пока совсем не ошалел от непосильных мыслей. Хлопнув дверью, он вышел из кабинета, спустился во двор заводоуправления. И тут увидел в прозрачной рощице полузасохших деревьев мило прогуливающихся Анфертьева и Свету. И направился к ним широким шагом спортсмена – прыгуна с шестом в воду. Его небольшие глаза горели решимостью, кулаки были бледны от напряжения, шерсть на пиджаке встала дыбом.

– Значит, так, – сказал он тоном заместителя директора завода, – обязательства надо выполнять. Ясно?

– В самых общих чертах, – улыбнулся Анфертьев.

– Уточним в рабочем порядке, – отчеканил Квардаков.

– И в рабочее время? – спросила Света.

– Нет! Мы не можем тратить рабочее время на посторонние дела. Вы давали обязательство прийти ко мне в гости? Давали. Сегодня после работы едем. Вопросы есть?

– Есть, – Света сняла с пиджака Квардакова паутинку. – Форма одежды парадная?

– Рабочая!

– Добираемся своим ходом?

– Нет! На моей машине! В семнадцать ноль-ноль! Вопросы есть?

– А какой повод, Борис Борисович?

– Никаких поводов. Никаких предлогов. Никаких причин. Никаких самоотводов. Вопросы есть?

– Разрешите выполнять? – Анфертьев вытянулся, щелкнул каблуками.

– Чего выполнять? – растерялся Квардаков.

– Ну, это… то-се…

– Ребята! – воскликнул Квардаков облегченно, и шерсть на его пиджаке улеглась, заиграла на солнце радужными переливами. – Все есть. Ни о чем не думайте. Когда вы меня пригласите, можете смотаться за бутылочкой, за баночкой… Ребята, – он перешел на таинственный шепоток, – стынет в холодильнике… Стынет, – свестяще повторил он, и его маленькие глазки закрылись в предчувствии неземного блаженства.

Квартира Квардакова являла собой смесь бедности и достатка хозяина. Голые стены, пустой подоконник, плотные шторы, свободный от ненужных вещей стол, самые простые стулья, почти табуретки, и тут же стенка с баром, японский магнитофон с мигающими красными лампочками, с двумя гнездами для кассет, с дюжиной блестящих кнопок, с микрофонами по углам, магнитофон, вызывающий непреодолимое желание возобладать им немедленно и навсегда. В туалете у Квардакова висела японка, почти совсем голая, которая, как и магнитофон, тоже вызывала желание возобладать ею немедленно. И навсегда? – невольно возникает вопрос. И навсегда – хочется тут же ответить, не раздумывая. С одним только условием: чтобы не исчезала с ее губ невинно-порочная улыбка, заставляющая цепенеть неподготовленного посетителя, чтобы не просыхали капли на ее матовых плечах, чтобы плескалось море за ее спиной, и солнце вот так бы навсегда зависло, едва коснувшись алым краем теплых волн, и чтобы в глазах у юной японки навсегда осталась жажда обладания тобой, уважаемый товарищ, чтобы не надоел ты ей, чтобы находила она в тебе все новые достоинства и прелести как физического, так и нравственного характера. Чтобы устраивали ее твое семейное положение, зарплата, должность, гражданство…

Вот с такой японкой общался каждое утро Борис Борисович Квардаков, к ней торопился после работы. Она утешала его, выслушивала жалобы на жизнь, на то, что Света гуляет по заводской рощице с никчемным фотографом Анфертьевым, а не с ним, с заместителем по хозяйственной части, бывшим прыгуном и будущим директором.

– Я сейчас, – сказал Квардаков, появляясь в проеме двери в переднике и с закатанными рукавами. Он, не глядя, ткнул пальцем в зубастый ряд магнитофонных клавиш, и комната заполнилась мужественными мужскими стенаниями. Роскошный и страдающий ухажер пел о том, как он принял суровое решение вернуть любимой женщине ее портрет, который она когда-то, в пору расцвета их чувств, подарила ему на долгую и добрую память. И вот он возвращает портрет, не упрекая ее в измене, хотя в этой измене и не сомневался. Однако каждый раз, когда ему приходилось вдохнуть аромат розы, он сразу вспоминает тенистый сад и то давнее объяснение в любви, которое тревожит его и поныне…

На столе тем временем возникли жаренная в духовке курица, две бутылки сухого вина, хлеб и баночка с чем-то бурым и острым.

– Аджика! – пояснил Квардаков так яростно, будто произносил арабское заклинание. – Вы пробовали аджику? Я привез ее из Пицунды. В Пицунде на базаре продается потрясающая аджика. Есть курицу без аджики – это все равно что пить сухое вино не из фужера, а из фуражки. Я сейчас! – и Квардаков опять исчез на кухне.

Света прошла вдоль единственной комнаты, постояла перед книжной полкой, заполненной едва ли наполовину: пособия по прыжкам, сказка про Конька-Горбунка – видимо, Квардакова интересовали необыкновенные прыжки горбатенького жеребчика, дореволюционное издание поваренной книги и статистический справочник «Москва в 1985 году». Были еще школьные учебники по географии, астрономии и истории древнего мира. Тут же стоял небольшой кубок, какие вручают спортсменам за победы в соревнованиях. Крышку кубка украшало изображение прыгающего человека, однако понять, куда он прыгает, откуда и каким способом, было невозможно. Рядом лежала олимпийская медаль. Света с удивлением повертела медаль перед глазами, показала Анфертьеву. В это время в комнату опять ворвался Квардаков, весь в горении, запахах, с вилками и тарелками.