И опять все пятнадцать женщин, впрочем, вполне возможно, что их было пятеро, с таким напряжением уставились на минутную стрелку, и столько было в их глазах нетерпения, мольбы и страсти, что стрелка, замедлившая было свой ход, с новой силой рванулась к заветной цифре «двенадцать», когда всем можно будет сорваться с места и помчаться, помчаться, помчаться по стонущей лестнице на второй этаж, где в запертом помещении стояли четыре ящика с кефиром.
Поведение стрелки никого особенно не удивило, бухгалтеры частенько прибегали к подобным шалостям. Однако они знали меру и не озорничали со временем в конце квартала, месяца, года. Дело в том, что в те самые мгновения, когда они дружными усилиями ускоряли бег часов в своей комнате, сами собой передвигались стрелки и на всей территории завода – в цехах, на столбе у проходной, в кабинетах и конструкторских бюро и даже на волосатой руке директора Подчуфарина. Никто не догадывался о бухгалтерских проказах, и все только дивились тому, как трудно в иной день выполнить производственное задание. Казалось бы, всего в достатке – и сырья, и заказов, и никто не прогулял, и начальство на месте, нигде не ездит, не совещается, не конференничает, а план выполнен процентов на семьдесят, не больше…
Желая подольше сохранить в тайне свои злоупотребления со временем, бухгалтеры переставляли иногда запятые в отчетных ведомостях. И надо же – сходило. Ни одна ревизия не обнаружила обмана. Чудно это было и непонятно, какая-то нечистая сила таилась в сумрачном помещении с двумя окнами, затянутыми легкомысленно выгнутыми железными прутьями, чтобы облагородить впечатление, чтобы никому и в голову не пришло назвать эти прутья решеткой. Подчуфарина зазывали поделиться опытом, он, разумеется, щедро делился, не подозревая даже об истинных пружинах и рычагах, действующих в заводоуправлении. Его хвалили, обещали повысить, сулили главк или трест, а если будет хорошо себя вести, то, может быть, и министерство, но пока ограничивались благодарностями к праздникам.
Если бы кто-нибудь простодушный и простоватый заглянул в бухгалтерию в эти минуты, он не заметил бы ничего необычного – сидели женщины и обрабатывали важные финансовые документы. Но человек, обладающий проницательностью, сразу бы заметил, что все неотрывно и пристально смотрят на часы – сквозь дырочки в чеках, сквозь счеты, поверх очков, в отражениях настольного стекла, сквозь друг друга, что многие уже выставили ноги из-под стола, чтобы в тот самый миг, когда большая стрелка займет вертикальное положение, рвануться и, сшибая стулья, роняя счеты и кипы бумаг со столов, понестись и упиться радостью победы, чувством молодости и превосходства – когда удастся первой коснуться выкрашенной коричневой краской ручки буфета. Человек наблюдательный заметил бы, что в плотных кулаках женщины сжимают авоськи и рублевки, заметил бы их учащенное дыхание, порозовевшие щечки, глаза, сверкающие азартом предстоящей борьбы, – все настраивалось на перегрузки, вполне сопоставимые с космическими, хотя они не принесут ни славы, ни звезд.
Анфертьев прошел по извилистому проходу между столами и скрылся в своей лаборатории. Света проводила его взглядом, поскольку не смотрела на часы. Она подумала, что Вадим Кузьмич, пользуясь положением свободного художника, мог бы не торопясь подняться к буфету, но нет, почему-то остался здесь.
Когда стрелка коснулась наконец заветной черточки и женщины необузданно умчались вон из бухгалтерии, чудом не вынеся дверь вместе с рамой, Света лишь посмотрела им вслед, и не было в ее взгляде ни усмешки, ни осуждения. Возможно, она их и не видела, не слышала топота над головой, не заметила, как легкой рябью пошел потолок. Она подошла к двери фотолаборатории и, изогнув указательный палец, легонько постучала в картонную дверь, уверенная, что Анфертьев там, в красных своих сумерках. Но никто не ответил ей, хотя Вадим Кузьмич всегда узнавал ее стук и всегда радостно откликался. «Бегу! – кричал он. – Спотыкаюсь! Теряю калоши!» И Света заранее улыбалась, чувствуя, что Анфертьеву приятно ее видеть.
Но сегодня Вадим Кузьмич не отозвался. Он сидел, затаив дыхание, презирая себя, и оставался твердым в своем злом замысле. Света удивилась, постучала еще раз и, не задерживаясь больше, набросила пальто, прихватила сумочку и вышла, заперев за собой дверь. Анфертьев слышал, как проворачивается в замке ключ, как Света для верности дергает дверь с той стороны. Уже с той стороны. Он услышал даже стук удаляющихся каблучков, и стук этот отозвался в его душе безутешной болью. Все в этот проклятый день происходило в последний раз, все обрывалось, все исчезало в пропадающем времени, хотя и оставалась у него немыслимая надежда, что не все гибнет, не навсегда, что можно еще кое-что сохранить, оставить на черный день. Ошибка. Единственное, что удается в таких случаях, – оттянуть конец, только оттянуть, но это сделает его еще страшнее. Ничего не останется.
Где-то там, в оставленном мире, слышались голоса, чьи-то шаги, хохот, глупый, безудержный хохот людей грубых и бездушных. Что делать, в таких случаях самый мелодичный смех кажется вопиюще неуместным. Мы все слышим время от времени такой смех, ненавидим его и потом стыдимся своих чувств.
Из своей преступно-красной комнаты Анфертьев видел плотную очередь бухгалтерских женщин, втянувших животы, чтобы быть ближе к прилавку с кефиром, видел Свету в пронизанной осенними лучами рощице, Квардакова в мохнатом пиджаке и со сжатым кулаком, плотно лежащим на холодном стекле стола, Таньку в детском саду – ее взгляд был устремлен на часы, висящие между домами у подземного перехода. Танька с нетерпением ждала, когда за ней придет отец, Вадим Кузьмич Анфертьев, обуреваемый в эти минуты страстями подлыми и корыстными. На какое-то мгновение его охватило полнейшее безразличие и к Сейфу, и к его содержимому, но он подавил в себе это чувство как слабость, как страх перед неизвестностью и, казнясь, страдая… поднялся и откинул крючок.
Шагнув в залитую солнечным светом бухгалтерию, придирчиво осмотрел ее, заглянув за шкафы, под столы – не остался ли кто за вешалкой, чтобы подтянуть рейтузы, или почесать между лопатками, или пришить пуговицу. Но нет, бухгалтерия была пуста. Тогда еще раз проверил снаряжение.
Ключ от Сейфа? В кармане.
Перчатки резиновые? Есть.
Меченые монеты? На месте. Потерпите, дорогие, недолго осталось.
Пакет для денег? Держись. Совсем скоро.
Ключ от двери в комнату архива? Есть.
Ключ от кабинета Квардакова? Где же он?! Черт! Ага, нашелся.
Все?
Или что-то упущено?
Кажется, все.
Анфертьев вышел на свободное пространство комнаты и остановился в солнечном квадрате. За окнами ходили люди в промасленных прожженных спецовках, отъезжали машины, кто-то кого-то искал, кто-то от кого-то прятался – обычная производственная жизнь. Анфертьев не удержался, задернул штору. Мало ли кому придет в голову – расплющить поганую свою морду о стекло и заглянуть в бухгалтерию. И Вадим Кузьмич старательно поправил складки пыльной шторы. Подошел к двери и опустил кнопку запора – теперь никто не войдет. Будет ковыряться с замком, будет чертыхаться и звать на помощь, но не войдет. Не помешает. Не застанет.
Подошел к Сейфу.
Никаких чувств, исходящих от этой громадины, уловить Анфертьеву не удалось. Перед ним стоял железный сундук и ничего более. И ладно. И хорошо.
По прикидкам Анфертьева получалось, что у него было пять минут, не более. Две минуты уже прошло. Оставалось три. Те самые три надежные минуты, в течение которых ни одна из женщин не начнет колотить в двери, не вернется Света, чтобы подготовиться к выдаче денег, не придет шальная мысль в непутевую голову Квардакова.
С улыбкой, более походившей на оскал, Вадим Кузьмич Анфертьев натянул резиновые перчатки, пошевелил в воздухе припудренными тальком пальцами и с такой же напряженной улыбкой, с какой его отец когда-то резал свинью, приговаривая: «Потерпи, милая, сейчас все пройдет, все будет хорошо, потерпи немного, вот видишь, тебе уже не больно…» – ласково говорил, жалеючи и сострадая этой захлебывающейся кровью свинье, проталкивая тем временем в нее длинный, отточенный накануне нож с деревянной надколотой ручкой, вот с такой же улыбкой Анфертьев протолкнул в Сейф длинный тяжелый Ключ и не заметил даже, как произнес те же слова: «Потерпи, дорогой, я быстро, я сейчас… Вот тебе уже и не больно…»