В новом теле нового «племени Бедных», gente poverella, рождается и новая чувственность, противоположная, и такой же силы, как древняя, а может быть, и большей: противочувственностъ — противособственностъ.
«Брат, откуда ты?» — спросил однажды Франциск. «Из твоей кельи», — ответил брат. «Если келья — моя, пусть живет в ней другой, а я не хочу!»[140]
Первое, невольное движение здесь не в душе, не в уме, а в теле; прежде чем подумать что-нибудь, — он уже чувствует в самом сочетании этих двух слов: «келья — моя» — как бы дурной запах, такой же для него страшный и гнусный теперь, как некогда запах от прокаженного, и место, откуда запах идет, сразу навсегда ему опротивело. Ест из одного блюда с прокаженными, но не с богатыми: хуже, заразительней, опаснее проказы для него собственность.[141]
С этою «перевернутой», «опрокинутой», «противоположной чувственностью» он сам родился «вторым рождением, свыше»; с нею же рождает и детей своих, — новое, «Нищее племя».
«Если бы оказались деньги у кого-нибудь из братьев, да будет он для всех ложным братом, — вором, разбойником, собственником», — скажет Франциск, в Уставе 1221 года.[142] Три для него нисходящие ступени человеческого зла: вор, разбойник, собственник; а четвертая и последняя, — зло уже не человеческое: князь мира сего, диавол, Мамон.
Но если хуже вора, хуже разбойника-убийцы, — собственник, что же значит: «не укради» — «чти чужую собственность»? Эту заповедь как бы выжигает он из сердца детей своих тем же огнем Сына, которым выжег из своего сердца ту заповедь: «чти отца своего». Как бы духовное «отцеубийство», начатое в первой половине жизни Франциска, продолжается и здесь, во второй.
Невыносимо тяжким и страшным это кажется нам, извне, без опыта; но в том-то и чудо, что, может быть, изнутри, на опыте, это показалось бы нам радостным и легким: иго Мое благо, и бремя Мое легко (Мт. 11, 30).
Граждане ассизские, в ожидании многолюдного собрания-капитула Меньших Братьев, построили, в отсутствие Франциска и без его ведома, большой каменный, красиво побеленный и крытый черепицею, дом в Портионкуле, рядом с жалкой, крытой соломой, хижиной из ивовых прутьев и глины, где кое-как ютились Братья. Но только что Франциск, вернувшись в Портионкулу, увидел этот каменный дом, как влез по лестнице, на крышу, велел влезть и Братьям. Общими усилиями начали они сдирать с нее черепицы и кидать их на землю, желая разрушить дом до основания, чтобы очистить от скверны святую землю, удел Марии Ангелов.
— Что ты делаешь, брат? — закричали Франциску подоспевшие на место разрушения ассизские воины. — Это наш дом, а не твой!
— А если ваш, так я его не трону! — ответил Блаженный и тотчас же, прекратив разрушенье, слез с крыши и Братьям велел слезть.
Все в этой легенде прозрачно-прообразно. Monstrum, «чудовищем», называет она этот, в самом деле, чудовищно нелепый здесь, в блаженной пустыньке Нищих Братьев, «Серафимском раю», каменный дом — первенец всего того великого или только огромного зодчества, которое мы называем «культурой», «цивилизацией». Кровельные черепицы сдирает с этого дома Франциск, как чешую с допотопного, бывшего, или апокалипсического, будущего, Зверя-Чудовища. «Это наш дом, а не твой», — остерегают Франциска воины пророчески. — «Ваш дом — Град Божий, Civitas Dei, жалкая глиняная мазанка, а наш, — Град Человеческий (что может быть и „диавольский“, Civitas diaboli, — они еще не знают), — этот великолепный каменный дом».
Так, от разрушителя — «возмутителя всесветного», такого же, как Павел, как сам Иисус, — от св. Франциска, святого «Коммуниста» — «Противособственника», защищают грешные воины «Святую Собственность».
Кажется, Данте не очень любит Франциска, хотя и знает, что надо, и хотел бы очень любить.[143] Но кое-что все-таки глубоко понял Данте в рыцарской любви Франциска к «Прекрасной Даме, Бедности», — может быть, по опыту своей любви к Беатриче; понял, во всяком случае, что эта любовь, которая нам кажется иногда неживой, недействительной, потому что слишком бесплотной, — на самом деле входит в плоть и в жизнь.
Отроком еще, бежав от отца к этой Даме, которой, так же как Смерти, никто не открывает дверей охотно, он сочетался с Нею браком и, с каждым днем, любил Ее все больше и больше. Первого мужа лишившись, оставалась Она до Франциска вдовою, презренная всеми больше тысячи ста лет… не быв почтена, и за такую любовь непреклонную, что, тогда как Мария стояла у подножия креста, Она взошла на крест, чтобы страдать со Христом… Двух разумею Любовников — Франциска и Бедность. Их мир и согласие, их светлые лица и чудо любви в их благостных взорах мысли святые рождали во всех.[144]
Данте прав: не было у Прекрасной Дамы, Бедности, после первого Возлюбленного, Иисуса, другого, подобного св. Франциску, и, может быть, не будет. «Два любовника — Франциск и Бедность, Francesko e Povetra… amanti», — верно понял Данте: между Франциском и Бедностью — чувственный, кровный, плотский, брачный союз, — более страстный, чем у жениха с невестой, — такой же, как у любовника с любовницей или у мужа с женой. Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем в деле Франциска.
В несколько холодной похвале Данте самое верное, потому что самое чувственное, огненное, как искра из раскаленного горна, из сердца самого Данте вылетающее слово: «лютое»: к первому Мужу, Христу, и ко второму, — св. Франциску, любовь Жены, Бедности, «непреклонно-лютая», constante e feroce. Верно соединяются у Данте, под знаком Францисковой святости, три страшных Сестры, одна «лютее» другой: Бедность, Любовь, Смерть.
Крепка любовь, как смерть;
люта, как преисподняя ревность.
«Люта, как преисподняя» и Бедность. Вот откуда такое невероятное для нас, но все-таки верное сочетание слов: «св. Франциск — Жестокий, Лютый», Sanctus Franciscus Ferox. Здесь — «опрокинутое», «перевернутое», «противоположное» лицо св. Франциска Неизвестного.
Идучи однажды в Болонью, случайно узнает он, что в этом городе построен дом для Нищих Братьев, и, только что слышит эти два слова: «Дом Братьев — наш дом», — поворачивает назад и велит выселить из него всех братьев, из этого дома, чтобы нога их в него никогда уже не вступала под страхом проклятия Божия. Так и сделали: тотчас же все вышли из дома, а кто не хотел или медлил, тех принудили силой, — в том числе и больных, — всех «выгнали», «выкинули вон», по слову легенды, видимо вовсе не подозревающей, что словом этим она, быть может, и не делает чести св. Франциску. Кончилось, однако, все это тем, что кардинал Уголино объявил торжественно, с церковной кафедры, что дом принадлежит ему, а не братству Нищих.[145]
«Милости хочу, а не жертвы», — вспомнил ли бы об этом Франциск Милостивый, если бы сам, своими глазами, увидел, как больных выгоняют, «выкидывают» на улицу? В самой возможности такого вопроса уже «лютый» любовник «той, которой, так же как смерти, никто не открывает дверей своих охотно». Вот где «противоположное», «преисподнее» лицо Франциска Неизвестного: «люта, как преисподняя, ревность».
Людям грешным, как мы, слишком легко осудить за это святого, извне; но изнутри, в опыте, не так-то, может быть, легко. Только усилием нечеловеческим, до вывиха членов, ломания костей, можно было сделать что-нибудь с такою страшною силою, как Собственность; с меньшим усильем свелось бы все ни к чему. Сила против силы; страсть против страсти; «противособственность» — как бы опрокинутая, перевернутая скупость: вместо бывшей алчности к богатству, новая алчность к нищете.