LIX

Первое и последнее слово Франциска к людям — самое огненное слово Духа: Мир.

«Сам Господь открыл мне, что мы (Меньшие Братья) должны говорить всем людям: Мир да подаст вам Господь, pacem det vobis Dominus», — скажет св. Франциск в завещании своем.[159]

Собственность — мать Войны; мать Мира — нищета, нагота безоружная. «Мы ничего не хотим иметь, потому что, будь у нас имение, нам нужно было бы оружие, чтоб его защищать».[160]

Не воевать — не убивать, — вот всегда и везде, для всех возможный, первый шаг на пути человечества к царству Божию.

В 1210 году, по настоянию Франциска, был заключен и подписан, с торжественной клятвой, на главной площади города Ассизи, «вечный мир между Большими и Меньшими людьми», Majores et Minores, богатыми и бедными, и братоубийственная война их на несколько лет прекратилась.[161]

Вот несомненнейшее дело Франциска, — то, за что «наречется он великим в царстве Небесном».

LX

«Брат, ступай в город Ассизи и проповедуй», — сказал однажды Франциск брату Руфино. «Смилуйся, отец! Ты знаешь сам, как я прост и глуп, simplice et idiota!» — взмолился тот. «Так как ты меня не послушался тотчас же, то именем святого послушания приказываю тебе: донага раздевшись, ступай, войди в церковь и проповедуй!» — ответил Блаженный. Так и сделал брат Руфино.

«А между тем, видя столь быстрое повиновение его и чувствуя жестокость своего приказания, начал Франциск себя укорять: „Кто дал тебе право, сын Пьетро Бернардоне, жалкий и презренный человечишко, возлагать такое послушание на брата Руфино, потомка одного из знатнейших ассизских родов? Жив Господь, ты сам на себе испытаешь, что возложил на другого!“

И тотчас же, раздевшись донага, пошел он в город. Когда же люди его увидели, голого, то начали смеяться над ним и поносить его, говоря, что оба они с братом Руфино лишились рассудка от святости. А Франциск, войдя в церковь, взошел на кафедру и начал проповедывать о наготе Распятого».[162]

Что произошло затем, — как и почему только что смеявшиеся, вдруг изменив чувства свои, перешли от смеха к такому «великому плачу, какого никогда еще не было слыхано в городе», — трудно понять по легенде. Ясно одно: если бы уже и тогда, как люди смеялись над «безумием» Франциска, не было в них чего-то родственного этому безумию, то не мог бы в них произойти такой внезапный переход и все дело кончилось бы, вероятно, в те дни приблизительно так же, как в наши: оба голых монаха были бы посажены в тюрьму за «преступление против общественной нравственности» и, уж во всяком случае, не было бы допущено такое явное «кощунство», как проповедь голых в церкви. Чтобы нечто подобное оказалось возможным, должно было носиться в самом воздухе тех дней дыхание того же Духа, которым был движим и Франциск. Кажется, нет времени более одетого, исступленно-стыдливого, большим страхом наготы одержимого, чем закутанные в монашеские рясы, закованные в рыцарские латы средние века. Но вот вдруг, в каком-то безумии, бунтуя и освобождаясь из древнего плена, прорывает все одежды нагота.

В те дни (около 1210 года) можно было видеть, как «по городам и селам бегали молча голые женщины», — сообщает один летописец о повальном безумии или о том, что кажется нам «безумием» тех самых дней, когда проповедывал, в ассизской церкви, голый Франциск.[163] Эти бледные немые призраки голых женщин внушают, может быть, людям нечто, подобное тому, что испытывают и ассизские граждане, видя нагого Франциска. Что же это такое? Кажется, ключ к этой загадке — в двух словах легенды: «нагота Распятого».

Наг был человек в раю и только нагим, через второго Адама Распятого, войдет в новый рай — царство Божие: вот о чем, должно быть, проповедует одетым людям нагой Франциск.

Два слова Господня, «не записанных» в Евангелии, agrapha, уцелели, — одно — на египетском папирусе II–III века, другое — у св. Климента Александрийского:

Говорят (Иисусу) ученики: когда Ты явишься нам и когда мы увидим Тебя?

Говорит Иисус: когда обнажитесь и не устыдитесь.[164]

Будучи же спрошен Соломеей, когда исполнится тó (наступит царство Божие), отвечал Господь: когда попрете ногами одежду стыда.[165]

Нагим человек рождается; нагим любит в брачной любви, — зачинает, рождается и умирает нагим.

И открылись у них глаза, и узнали они, что наги… И сделал Господь Адаму и жене его одежды кожаные, и одел их (Быт. 3, 7 — 21).

«Скинь одежды плоти и крови („кожаные одежды“ Адама); обнажись — умри и будь»: жизнь человека — в одежде; бытие — в наготе.

Чтó облака в небе, тó одежды на теле: голое чистое тело — чистое, райское небо. «Ныне же будешь со Мною в раю», — говорит человеку Второй Адам, нагой Распятый (Лк. 23, 43).

LXI

Думал ли Данте о наготе Беатриче; думал ли св. Франциск о наготе Прекрасной Дамы, Бедности? Если и не думал, то чувствовал Ее, всю нагую, весь нагой; видел, что вся нагота Ее — красота. Если Франциск и Бедность, по слову Данте, — «любовники», то понятно, почему он любит Ее наготу: высшее для любящего упоение любви — в наготе возлюбленной.

В радужных светах от окон с разноцветными стеклами, в темной тени от готических колонн и стрельчатых арок чудно и страшно белеет голое тело св. Франциска, как пламенеющее тело Серафима Распятого. Глядя на него, плачут люди, рыдают, по слову легенды, «глубоким рыданием», — сами, может быть, не зная, от чего, — от горя или от радости. Плачут, рыдают и звуки органа глубоким рыданием, потрясающим каменное сердце собора, и бурею звуков, бурею плача, уносятся сердца человеческие в будущий рай на земле — царство Божие.

«Ныне же будете со мною в раю», — говорит людям одетым нагой Франциск.

LXII

Самым умным людям Римской церкви не легко было понять, что ей от Франциска опасаться нечего, потому что он ей навсегда и бесконечно предан.

«Сам Господь внушил мне такую веру в пастырей Святой Римской Церкви… что, если бы они и гнали меня, я все-таки искал бы у них же прибежища… Я буду их всегда бояться… любить и почитать, как моих начальников, потому что, как бы ни были они грешны, я вижу образ Сына Божия только в них».[166] Сколько бы в этом ни уверял Франциск, люди церкви ему не поверят, потому что в самом для него главном, — в воле к нищете — «противособственности», его противоположность им слишком для них очевидна.

Воля к собственности возобладала в Римской церкви над волей к нищете, по роковой исторической необходимости: чтобы спасти Европейский Запад от варварства, не только духовно, но и физически, т. е. в последнем счете, «хозяйственно», «экономически», Церкви нужна была собственность. И дела, по существу, не меняли даже такие святые папы-бессребреники, как современник Франциска Гонорий III и Целестин V; Церковь Петра Нищего оставалась все-таки величайшей в мире собственницей.

Что бы ни разумел Данте — всю ли Римскую церковь или только Римскую курию, — в этом страшном стихе:

там, где каждый день продается Христос,

lá dove Cristo tutto dî si merca, — [167] слишком очевидно совершалось в Риме дьявольское чудо симонии — купля-продажа Духа Святого; Симоном Волхвом побеждался Петр, «черною магией» собственности побеждалась «белая магия» бедности слишком очевидно, чтобы и Франциск мог этого не видеть и не понять или, по крайней мере, не почувствовать, что Святейший Отец, некогда Наместник Петра Нищего, — такой же ныне собственник, как и его, Франциска, грешный отец, Пьетро Бернардоне, и такой же ему естественный враг.