В этом противоборстве души и тела, если довести его до конца, — та же и у Франциска, как у Августина, „манихейская двойственность“. Оба они, вопреки всей своей бесконечной противоположности, одинаково распяты: на кресте мысли — Августин; на кресте чувства — Франциск. В темном лабиринте чувства так же противоречит себе, путается Франциск, как в светлом лабиринте мысли, — Августин. Чувство слепое или само себя ослепляющее, — грех св. Августина, а грех св. Франциска — слепая или сама себя ослепляющая мысль.

То же противоречие и в „Песне тварей“:

Слава Тебе, Господи, за сестру нашу Смерть… ее же никто живой не избегнет![211]

Смертью смерть победил Христос. „Враг последний истребится, — Смерть“ (Откр. 20, 10), потому что царство смерти есть царство дьявола, — ад. Смерти сказать: „Сестра“, — люди так же не могут, как сказать дьяволу: „Брат“.

LXXVII

„Бегал он от женщин не потому, что остерегался их сам… или хотел остеречь других, примером своим, а потому, что чувствовал к ним отвращение“. Этому свидетельству легенды трудно поверить до конца: слишком противоречат ему другие свидетельства об искушении Святого женскою прелестью.[212] Но, судя по тому, что он говорит о женщинах и как с ними поступает, он действительно чувствует к ним страх нездешний. Глаз не подымает ни на одну из них и знает в лицо только двух — св. Клару, ученицу свою, основательницу Второго Братства, Нищих сестер, и другую сестру того же Братства. — „Сам Господь избавил нас от жен, — говаривал. — Как знать, не посылает ли нам сам дьявол сестер?“ Бедная Клара! Что бы почувствовала она, если бы услышала это „лютое“ слово Франциска.

„Брату, посетившему женскую обитель из сострадания (должно быть, к больной сестре) и не знавшему, что это запрещено в Уставе, велит Блаженный пройти голому несколько верст по снегу, в лютую, зимнюю стужу“.[213]

Так же как прокаженных называет он „христианами“, чтобы не поминать их страшной и гнусной болезни, — называет и св. Клару „христианкою“, как будто быть женщиной — значит быть „прокаженным“.[214]

„Слава Тебе, Господи, за сестру нашу Клару, прекраснейшее из всех созданий Твоих!“ — это сказать, в „Песне тварей“, язык у него не повернулся бы. Смерть называет „Сестрой“, но не Клару.

LXXVIII

„Отцеубийца“, — сказать св. Франциску могли только двое: дьявол и проклявший сына отец. Но Бог недаром беседует с дьяволом:

был день, когда пришли сыны Божии (Ангелы) предстать пред Господа;

с ними же пришел и Сатана… И сказал Господь Сатане: знаешь ли ты раба Моего Иова? (Иов. 1, 6–8), — „знаешь ли ты раба Моего Франциска?“

Дьявол не мог бы искушать „сынов Божиих“, Святых, если бы не было искры божественной правды и в дьявольской лжи. Этой-то, может быть, искрою и обжигается сердце св. Франциска, когда отец, проклиная сына, говорит ему: „Отцеубийца“.

Хуже, чем убивает, — уничтожает отца Франциска легенда, сама не зная и не видя, что делает, так же как этого не знает, не видит и он. Только что от отца отречется, как тот исчезнет с лица земли, испепелится, как плевел огнем, — уничтожится: больше не будет о нем, во всей легенде, ни слуху ни духу.

Как это ни страшно и ни удивительно, но отчасти понятно: между отцом и сыном борьба за вечную жизнь или вечную смерть. Но еще страшнее, удивительнее и уже совсем непонятно, что и с матерью Франциска могло произойти нечто подобное. Между сыном и матерью нет никакой борьбы. В сыне своем, тогда еще грешном, угадывает будущего великого Святого первая из людей, монна Пика Простейшая (та же у нее простота, нищета духовная, как у св. Франциска): „сын мой будет сыном Божьим!“ Мать ничего не сделала ему, кроме добра. Но вот и ее постигает, в легенде, та же участь, как отца Франциска: хуже, чем убийство, — уничтожение. Только что выходит Франциск из темницы, куда посадил его отец и откуда выпустила мать, — она исчезает с лица земли, так же как отец; больше и о ней ни слуху ни духу во всей легенде. Сын все-таки помнит отца: „самое тяжкое, что пришлось мне вынести в жизни, — это“, — уход от отца, а мать забывает совсем. Землю-Мать помнит, в „Песне тварей“: слава Тебе, Господи, за Мать нашу, Землю, которая носит нас всех и питает, — а родную мать забыл.[215]

Вся плоть мира, в какой-то одной точке, и для св. Франциска, так же как для св. Августина, — „из ничего почти ничто“, de nulla re реnе nullam reme, „есть, как бы не есть“, est non est. В этом они одинаково, вопреки всей своей противоположности, — „люди лунного света“.[216]

Тело дают человеку отец и мать. Кто восстает на тело свое, — восстает на отца и мать; кто его убивает, — убивает их. „Самоубийца — отцеубийца“, — не этою ли искрой божественной правды в дьявольской лжи и обожжется сердце св. Франциска?

LXXIX

Зимнею ночью, в такую же, может быть, лютую стужу, как та, в какую должен был пройти несколько верст, голый, по снегу, провинившийся брат, — молился однажды Франциск, в келье своей, когда дьявол позвал его трижды: „Франциск! Франциск! Франциск!“ — „Что тебе?“ — спросил Блаженный, и дьявол ответил ему: „Знай, Франциск: Бог прощает всякого грешника, если он только покается; но нет ни покаяния, ни прощения самоубийце!“ Так сказал ему дьявол и тотчас же после того разжег в нем лютую похоть. Вместо наготы Прекрасной Дамы, Бедности, явилась ему другая нагота, — чья? — святой ли Клары или одной из тех женщин, чьи ласки он мог бы купить, когда жил еще „в огне греха“?

Скинул одежду Франциск, — обнажился, но уже совсем не так, как тогда, в Палате Суда, или потом, идучи в Ассизи на проповедь; поясом-веревкой начал себя бичевать по голому телу, приговаривая: „Вот тебе, вот тебе, брат мой, Осел! Я буду тебя бичевать, пока не перестанешь упрямиться!“

Тело свое называет он „братом Ослом“, но в этом ошибается, как некогда сам поймет, хотя и поздно: „Брат мой, тело, прости меня… я много пред тобой согрешил!“ Тело человеческое — самое божественное из всех созданий Творца. В эту минуту и тело Франциска — вовсе не глупый „Осел“, а мудрый Змий, падший Ангел, некогда светлейший из Херувимов. Кто же сделал Ангела дьяволом, как не сам Франциск, когда предал тело свое дьяволу? „Самоубийца“, — „отцеубийца“, — обожгла, может быть, сердце его, в ту же минуту, искра божественной правды в дьявольской лжи.

Падает удар за ударом, но похоть от них только лютеет. В тело, облитое кровью, впивается жало бича, как жало поцелуев, — чем больнее, тем слаще. И дьявол торжествует над Святым.

Кинулся он в двери и выбежал в сад, как человек, за которым гонится враг по пятам.

LXXX

Юный послушник (может быть, стоя на молитве, боролся и он с дьяволом похоти) глянул в окно и, хотя в саду, от яркой луны на белом снегу, было светло, почти как днем, — сразу не понял того, что увидел: прыгал, плясал, как канатный плясун, в снежном сугробе или валялся в нем голый человек, и на теле его, голубом от луны, были черные полосы. „Дьявол!“ — подумал послушник, и вдруг узнал Блаженного, и понял, что черные на теле полосы — кровавые. Волосы на голове его встали дыбом от ужаса; хотел бежать, но не мог: еще сильнее хотел узнать, чтó делает Франциск.

Снегу набирая в пригоршни, что-то бормоча и как будто тихонько смеясь, начал он лепить снежные куклы мужские и женские. Вылепив их семь, заговорил с ними, как с живыми. Что говорил, послушник слышать не мог сквозь окно. Этого никто не знает, но угаданные легендой слова Франциска так на него похожи, что кажутся подлинны.

„Видишь, Франциск: эта большая, средняя, — жена твоя; эти четыре поменьше — два сынка твои и две дочки, а те две, позади, — слуга и служанка. Видишь, как им, бедненьким, холодно? Надо их поскорее одеть… Если же скучно и тошно тебе от стольких забот, — уйди от них, забудь их и радуйся, что служишь одному Господу!“[217]