У меня все было под контролем, до тех пор пока я не увидела керамическую фигурку Будды. Она появилась в окне серым мокрым августовским утром, опирающаяся на спины грузчиков, сгибающихся под ее весом. «On va le mettre ou, madame?»[51] – спросил один из них, указывая подбородком на комнаты, уже доверху заставленные картонными коробками.

Мои родители навязали мне эту статую, когда в прошлый раз вычищали свой чердак. По размеру и весу она напоминала немецкого дога. Я убрала ее на хранение в надежде на то, что когда-нибудь она исчезнет, и она исчезла – по крайней мере из моей памяти. И – вот сюрприз! – ее привезли в Париж вместе со всеми остальными нашими коробками и мебелью, подняв с помощью крана на второй этаж и затащив в квартиру через французские окна нашего обеденного зала.

Прошло пять лет с тех пор, как я в последний раз видела большинство наших личных вещей, упакованных в спешке в период тревожного месяца, разделявшего нашу свадьбу и переезд в Китай. Когда мы жили в благоустроенной квартире в Пекине, а потом в тесной арендуемой двухкомнатной квартире в Вашингтоне, коробки значительно потрепались, находясь на хранении в северной Вирджинии. Однако наша квартира в Париже не была меблирована, и вот сейчас мы снова обрели все свои вещи – к счастью или несчастью.

Разборка груды пыльных коробок напоминала просмотр моей прошлой жизни, той, которая у меня была до того, как я встретила Кельвина, когда я до изнеможения работала очередным помощником в нью-йоркском издательстве, горбатясь над ксероксом. Пытаясь найти место на книжных полках для огромных куч моих книг в мягкой обложке, я думала о последнем дне моей работы в издательстве, когда мои коллеги угощали меня кофе и пончиками, и я, к всеобщему и к своему собственному удивлению, разразилась слезами. В тот момент я не чувствовала особой разницы между двенадцатилетней девочкой и той, которая всю жизнь мечтала оставить свой след в издательском деле и выживавшей на одних горячих бутербродах с сыром, приготовленных в вафельнице. Тем не менее казалось, что прошло много времени с тех пор, как я вышла замуж и уехала из Нью-Йорка.

Француженки едят с удовольствием. Уроки любви и кулинарии от современной Джулии Чайлд - _053.jpg

Я люблю рассказывать людям, что мы встретились с моим мужем на вечеринке, но, по правде говоря, нас познакомили. Наш общий приятель Джон представил нас друг другу, пригласив меня на вечеринку к Кельвину, – таким образом, ему предоставилась возможность выступить в качестве сводника. Первое, на что я обратила внимание, зайдя в квартиру Кельвина, – это был вид из окна: потрясающее сверкание Ист-Ривер и красные огни рекламного щита «Пепси-кола», отражающиеся в ней. Второе, на что я обратила внимание, – это то, что никто не говорил по-английски, даже сам хозяин. Болтая с молодыми дипломатами и пробуя кусочки выдержанного сыра Грюйер, я ловила на себе случайные взгляды Кельвина во время его общения с гостями на русском, английском, и… французском?

«Он говорит по-французски?» – прошептала я Джону. Моя франкофилия вошла в режим повышенной готовности.

«Разве я тебе не говорил? Он работал пару лет в детском саду в Париже, до того как начать свою дипломатическую службу».

Дипломат, говорящий по-французски, живущий в Париже, любящий Грюйер и детей? Что тут можно было еще сказать? Это была любовь с первого взгляда.

Шесть месяцев спустя мы отметили помолвку – настолько быстро, что было немного неудобно говорить об этом людям, – а через год поженились. Через месяц после этого мы переехали в Пекин. Я уволилась с работы в издательстве – единственная работа, которую я знала «от» и «до», занятие, которое я обожала в течение 6 лет, – и шагнула в неизвестность.

Пекин растянулся передо мной: огромный, живой, бескомпромиссный мегаполис. После первого всплеска интереса, вызванного осмотром достопримечательностей, реальность восторжествовала. Чем я могла заполнить эти дни? Шопинг в поисках поделок и дешевого жемчуга был малопривлекателен. Я снова начала брать уроки мандаринского диалекта, но они вызывали у меня неприятные воспоминания о принуждении, о детстве, когда моя мама каждую субботу тащила меня в школу китайского языка. Я рассматривала варианты трудоустройства в посольстве, но единственная работа, которую они могли предложить супругам дипломатов, – это секретарское дело, а у меня не хватало терпения на выполнение административной работы. Мой скромный уровень китайского мешал мне найти работу в этих краях. В любом случае принимающее государство не поощряло устройство на работу и даже волонтерство супруг дипломатов.

Разумеется, я скучала по своим друзьям и семье, однако больше всего – по своей работе. Более чем половину своей жизни я мечтала о работе в издательском деле, с тех самых пор, как в возрасте десяти лет узнала, что создание книг – это работа и что редакторам на самом деле платят за то, чтобы они читали. Со времени окончания колледжа несколько лет я пробивалась к редакторской деятельности собственными скромными усилиями, отвечая на звонки и отправляя посылки, управляя несколькими небольшими проектами и мечтая о том, как однажды под моим руководством ряд блестящих авторов окажется в списке бестселлеров New York Times. Сейчас же я была безработной в Пекине, и мои прежние амбиции казались облаком смога, размазанным по небу, огромной зеленой тучей, состоящей из миллиарда частиц страха и неопределенности. Без работы я едва ли понимала, кем являюсь.

Меня пугало то, что мои друзья и семья могли бы подумать, что я совершила ошибку, выйдя замуж столь поспешно, и что я была столь незрелой и глупой, что позволила своему сердцу увести меня за шесть тысяч миль. Никогда прежде мои выходные и вечера не были столь счастливыми, наполненными прогулками до поздней ночи по извилистым переулкам Пекина, воскресными полуднями в наслаждении редким спокойствием конфуцианского храма, ужинами с пельмешками из свиного фарша и луком в компании новых друзей – голландских дипломатов.

Но я с ужасом ждала утра понедельника, когда Кельвин уезжал в офис. Рабочая неделя тянулась до бесконечности, мои дни превращались в пустое убивание времени. Я неохотно занималась на тренажерах в спортзале, проводила долгие часы за сравнительными покупками в продуктовом магазине, готовила изысканные блюда на ужин и удивлялась: как, черт возьми, я – самопровозглашенная феминистка – превратилась в домохозяйку.

Я старалась не унывать, писала письма родителям и друзьям, рассказывая об энергичности Китая, о пикниках на Великой Китайской стене, экскурсиях с поеданием жареных скорпионов на ночном рынке. На самом деле изо дня в день я боролась с проблемами самоидентичности – не только связанными с работой, но и культурными: я считала себя американкой, но все остальные видели во мне китаянку. Мои азиатские черты лица были как маска. Иногда я была благодарна за то, что могу проскочить в переполненный вагон пекинского метро и оставаться незамеченной, пока не открою своего рта. Но большую часть времени я вызывала враждебное чувство разочарования, выражаемое в двойном размере оплаты за проезд, когда таксист, видя мое лицо и слыша мой акцент, задавал всегда один и тот же вопрос: «Откуда вы?», и, отказываясь принять мой ответ, недоуменно повторял: «Американка? Но вы не похожи на американку. У американцев светлые волосы и большие носы». В такой древней и гордой, попранной и возрожденной культуре, как китайская, немного этнического шовинизма считалось нормой. Но то, что меня действительно потрясло, – это особые привилегии, автоматически присваиваемые моим белолицым друзьям и мужу: уважение, вызванное одним лишь только наличием качеств, присущих иностранцу, восхищение их знанием китайского языка, стоило им сказать: «Ni hao»[52]. Напротив, едва ли кто находился ниже на тотемном столбе, чем молодая женщина, да еще и китаянка. И даже, несмотря на то что я не была настолько уж молодой или настолько китаянкой, когда мы с Кельвином появлялись вместе, люди бросали на нас лишь один взгляд и сразу думали, что я его переводчик. Иногда они предполагали вещи и похуже.