Впрочем, здесь впору бы и удивиться. Ведь один и тот же человек в одной ситуации выступал в роли мужа, а в другой — в роли любовника. Чередуя более тонкий, чем обычно, психологический анализ с циничными рассуждениями, составляющими сущность его аргументации, клирик-женоненавистник объяснил драму буржуазной семьи и пришел к выводу, что наслаждения и брак — вещи разные.

«Она делает своему другу сотню дел, и показывает любовные секреты, и изображает всякие томности, которые никогда не осмелится ни сделать, ни показать своему мужу. И ее друг тоже доставит ей все наслаждения, которые только в его силах, и сделает множество маленьких ласк, от которых она получит большое наслаждение, которое никакой муж дать ей не сможет. И даже если муж умел хорошо это делать задолго до того, как женился, то позабыл, потому что обленился и поглупел. А еще потому не хотел бы он делать этого своей жене, что ему казалось бы, что он ее научает тому, чего она не знает совсем.

Когда у дамы есть друг для забав и они могут встретиться, когда наступит ночь, то они сумеют доставить друг другу столько радостей, что и сказать никто не может сколько, а муж тут ни во что не ценится. И после таких удовольствий дама от забав со своим мужем получает столько же удовольствий, как знающий толк в вине человек получает их от смеси скверных вин после того, как отведал хорошего глинтвейна или бургундского вина».

Естественно, смесь скверных вин начисто лишена приятности! Мораль, однако, тут весьма проста: есть такие вещи, которые в браке не делаются. Муж — плохой любовник уже просто потому, что муж не является любовником.

Вийон говорил в своих стихах именно это: для женщины хорош любой мужчина, причем несколько любовников лучше, чем один. Покидать, возвращаться, любить тайно — таковы правила игры. Искренен ли был поэт, говоря об адюльтере как о преддверии проституции? Неужели он действительно видел в оплачиваемой по времени любви следствие фантазий «Романа о Розе» — «Все женщины для всех мужчин и все мужчины для всех женщин!» — и неужели его предубеждение делало его настолько слепым, что он не замечал нищеты? Вполне возможно, что это именно так. Вийон обличал женскую алчность. Однако ему и в голову не приходило, что те женщины зарабатывали себе на жизнь. «Оставим потаскух и будем любить только порядочных женщин», — рассуждал буржуа. На что Вийон отвечал: а разве не честны и эти девки тоже. По крайней мере таковыми они все были. И опустились на дно из-за любви.

Да, были все они честны,
И честными не зря их звали
До первой памятной весны.
Коль правду говорят, вначале
Они по одному избрали,
Монаха — эта, та — писца,
И с ними вместе заливали
Огонь, сжигающий сердца [76] .

А потом стали нечестными. Еще раньше, чем испортилась их репутация. Этим сказано все: честность не в ладах с чувственностью.

Как Грациан сказал о том,
Сначала робко и несмело
Встречались с милыми тайком, -
Другим до них какое дело!
Но это скоро надоело,
Любовь рассеялась как дым,
И та, что быть с одним робела,
Теперь ложится спать с любым .

От одного любовника переходят к нескольким. От тайной страсти переходят к публичному разврату. И при этом камнем преткновения оказывается тайная любовь. Хотя Вийон и развлекался тем, что цитировал «Декрет», то есть свод канонического права, чтобы оправдать тайну, его основная мысль заключается в оправдании физической близости, причем любовнику место отводилось — будь то монах, клирик или мирянин — в сфере дозволенной любви. Репутация любовника от этого не страдает. Нисхождение начинается потом.

Но что влечет их в этот срам?
Скажу без тени порицанья:
Всему виной натура дам,
Привычка расточать лобзанья…

Поэт позволяет обличительному порыву увлечь его за собой. Сначала кажется, что он и действительно не склонен порицать. Но вот он резко заканчивает свою мысль:

И… не рифмуется названье.
Но вот что говорят порою
Неверным женам в оправданье:
«Шесть больше сделают, чем трое!» [77]

Вот мы и подошли к морали «Романа о Розе»: шесть любовников доставляют больше удовольствия, чем трое.

Однако дурное поведение — это не любовь вне брака, а любовь за деньги. Показательна в этом отношении яростная реакция Тома Кентина, обнаружившего в один прекрасный вечер в жилье своей молодой любовницы неожиданную дотоле роскошь. Набожный человек, каковым был Тома, просто не мог прийти в себя от изумления, увидев и запас дров, и медный таз, где ему помыли ноги, и чистую постель, и чистое белье, полученное им после пробуждения ото сна. Ему и в голову не приходило, что тут постаралась его жена. Все это, по его представлениям, могло появиться только нечестным путем.

«Он очень удивился, когда все это увидел, и сделался очень задумчивым. И пошел он слушать мессу, как имел обыкновение это делать, а потом вернулся к девушке и сказал ей, что все эти вещи пришли из дурного места, и очень зло обвинил ее в дурном поведении…»

Моралисты того века разделяли практичную мораль нашего славного буржуа: в физической любви нет ничего дурного до тех пор, пока она проистекает из свободного выбора, является выражением свободной наклонности. Долгая литературная традиция отводила дочери хозяина функцию престижного украшения постели заезжего героя. Ведь приходила же юная Бланшфлор в легкой сорочке в постель, где спал Персеваль Кретьена де Труа, и предлагала же мудрая Эсколас свои прелести и свое общество Персевалю Жербера де Монтрея.

«И сказала она ему очень изящно на ухо, что если ему нравится ее проступок, то ляжет она с ним в постель».

А когда Ланселот забирался в постель к королеве Женевьеве, то они получали «радость и чудо».

За два истекшие с тех пор века умонастроения не переменились. Люди, не мудрствуя лукаво, выполняли любовные жесты и столь же свободно о них говорили. Богословы были единственной прослойкой общества, которая категорически осуждала любовь, не освященную брачными узами. Однако, беря на себя функции моралиста, буржуа, несмотря на внешние различия, в конечном счете начинал рассуждать, как Вийон: единственный грех — это падение. По крайней мере если речь идет о женщине, а наш «Домовод» не скрывал, что он заботится о спасении своего потомства.

«Есть два примера добродетели, одна из которых состоит в том, чтобы честно блюсти вдовство или девственность, а другая — в том, чтобы блюсти брачные узы или целомудрие. Знайте же, что в женщине, у которой запятнана или находится на подозрении одна из этих добродетелей, погибают и уничтожаются все ее достоинства: богатство, красота тела и лица, родовитость и все остальное. Конечно же, в этих случаях все погибает и стирается, все умирает без надежды на возрождение, с того самого раза, как на женщину хоть единожды падает подозрение или когда она уже изобличена…

Видите, под какую вечную угрозу ставит женщина свое счастье и честь рода своего мужа и своих детей, когда она не избегает, чтобы о ней говорили с таким порицанием…»

В том мире метафор, каковым была средневековая риторика, всему нашлось свое место: и вопросам пола, и вопросам брака. Буржуа знал, что говорил: пусть его жена блюдет «брачные узы или целомудрие». Между тем и другим он ставил знак равенства. Вийон и сам был в курсе этой риторики и, предлагая своим читателям двусмысленные образы и многозначные слова, имел все основания полагать, что его поймут. Все жившие в том мире, включая и самых великих, и самых малых, знали, что такое колбаса между двумя окороками, что такое скачка без седла или игра в осла. И, покидая Париж в 1457 году, поэт совершенно отчетливо сформулировал свое желание найти в другом месте замену той, которую он оставлял или которая оставила его. Говоря, что покидает «весьма влюбленную тюрьму», и клянясь отомстить «всем венероликим богиням», он играл на несоответствии между внешним и подразумеваемым смыслами слов и пояснял, что отправляется на поиски другой партнерши: