Включив все эти стихи в свое завещание, Вийон вывел на сцену и себя. Умирают ведь не одни лишь великие мира сего. А куда подевались «галантные кавалеры» былых времен? Куда ушла их молодость и молодость поэта тоже?

На этой литании, вопрошающей «Куда ушли…», пробовали свои силы сорок поколений моралистов и поэтов. Уже в V веке Кирилл Александрийский, вероятно подражая святому Ефрему, вопрошал: «Где сейчас цари? Где принцы и вожди? Где мудрецы? Где ученые мужи?» Боэций, как это часто с ним случалось, передал средневековью античную тему вместе с формулировкой:

Где кости верного Фабриция лежат?
И Брута? И сурового Катона? [111]

Раньше Вийона задавалась этими же вопросами и Кристина Пизанская: «Что стало с теми, о ком в историях читаем?»

«Что стало с былыми временами?…» — встречаем мы в «Жалобе Судьбы» Шастлена. Интересовался этими проблемами и Ален Шартье: «Во что превратилась Ниневия, великий город с улицами длиною в трехдневное путешествие? А что стало с Вавилоном?» Вспоминая об одном таком вопросе, заданном в свое время самим царем Соломоном, папа Иннокентий III в свою очередь спросил: «А где сейчас Соломон?» Эсташ Дешан, среди читателей которого был и Вийон, наполнил усопшими знаменитостями целую галерею:

Где ныне Дионисий-самодур,
Где Иов, где вся слава Моисея,
Где Гиппократ, Платон и Эпикур,
Юдифь, Эсфирь, Дебора, Саломея,
Где ныне Пенелопа и Медея,
Изольда и прекрасная Елена,
Где Паломид, Тристан, Улисс, Цирцея?
Все стали прахом. Мир исполнен тлена [112] .

Гений Вийона заключался не в его мысли, которая шла, скорее, проторенными путями духовного конформизма и социального пессимизма, и не в весьма традиционном репертуаре проверенных клише и образов, наполненных символами и аллегориями, которые узнавались даже самыми непросвещенными из читателей. Его гений проявлялся в языке, в отточенных формулировках, в ритме фразы и в умении выбрать самое верное слово. Оригинальность других поэтов, обращавшихся к этой теме, состояла лишь в более или менее удачном добавлении новых имен к уже существующему перечню. Даже Дешан и тот не нашел ничего лучшего, как снабдить звучные имена определениями, благодаря чему имена перестали выглядеть простыми абстракциями.

Где ныне Ангильберт-аббат,
Где царь премудрый Соломон
И врачеватель Гиппократ?
Где дружный с музами Платон,
И кроткий музыкант Орфей,
Где математик Птолемей
И узник Миноса Дедал? [113]

Оригинальность Вийона обнаруживается и в сдержанной эмоциональности промелькнувшего образа, и в умении уравновесить драматизм ситуации насмешливым, заговорщическим подмигиванием читателю. Его гений заключался не в философии, которую, сидя на скамейках, вычитывали у Боэция, и не в избитом приеме напевных повторов. Он «в снегах былых времен», его гений.

МОРАЛЬ И МУДРОСТЬ

Его приемы — это приемы лиризма, зарождавшегося вне схоластической философии. Подобно большинству стихотворцев его времени, Вийона безудержно влекло к устойчивым словосочетаниям и игре в «вопросы». Его факультетские учителя сводили все нюансы мысли к формулам, где «вопрос» предопределял следующий за ним ответ. Свидетельствуя о триумфе платоновской логики, «вопрос» стал формой как юридической, так и теологической речи. И естественно, он являлся одним из инструментов вийоновской аргументации. Жанна д'Арк оказалась жертвой семидесяти «статей», сведенных к двенадцати «предложениям», то есть к двенадцати упрощенным вопросам о ее вере и нравственности. Предложение — это синтез, как его понимала средневековая диалектика. Для юриста квинтэссенцией предложения была присловица: «Король Франции в своем королевстве император». Для теолога предложение было статьей догмы. «Оно восходит к Отцу и Сыну», — гласило подправленное Карлом Великим «Кредо».

А для поэтов предложение было тождественно сентенции. И каждый из них играл в игру пословиц, народных поговорок, тщательно отделанных формул, выражавших целую — истинную либо поддельную — философию. Вийон достиг вершины в этом искусстве формулы.

К такому искусству четкого определения поэт добавлял еще один рецепт, неведомый университетской схоластике: игру противоположностей. Некоторым для такой игры достаточно было трения, возникавшего между прилагательным и существительным. Вийону этот прием был знаком, но богатство фантазии позволяло ему превратить его в нечто выходящее за рамки простой антитезы. Мэтр куртуазной поэзии Ален Шартье нередко грешил банальностью сочетаний: «изменчивое постоянство», «подвижное стояние»… Вийон играл более тонко, и у него противопоставление рождалось из подтекста, ирония смягчала противоположности, а иногда вообще читателю приходилось добавлять нечто свое. Пьяницы пьют «из бочек и тыкв», а сам Вийон вслед за многими другими «смеется сквозь слезы». Воздав должное риторике, хотя и не злоупотребляя ею, он создал в «Балладе истин наизнанку» язвительную сатиру едва ли не на всю современную ему поэзию. Похоже, что шарж относился в первую очередь к Алену Шартье и другим известным Франсуа Вийону поэтам.

Лентяй один не знает лени,
На помощь только враг придет,
И постоянство лишь в измене.
Кто крепко спит, тот стережет,
Дурак нам истину несет,
Труды для нас — одна забава,
Всего на свете горше мед,
И лишь влюбленный мыслит здраво…[114]

Философия скептицизма, выраженная здесь, далеко не исчерпывается стремлением автора добиться определенного стилевого эффекта. Сталкивание противоположностей — это отрицание окружающего мира. «Чего ради?» — выразил впоследствии это мироощущение еще один поэт.

Кто любит солнце? Только крот.
Лишь праведник глядит лукаво,
Красоткам нравится урод,
И лишь влюбленный мыслит здраво [115] .

Однако у метафизики Вийона короткое дыхание. Будучи бунтом против нищеты и против виселицы, против предательства и глупости, его личный бунт ни в коей мере не походил на революционность. Поэт возражал не против существующего порядка, а против того, что ему в этом порядке не нашлось места. В своих несчастьях он обвинял планету Сатурн, и никого иного: виновата злосчастная звезда, а не ошибка Провидения.

— Мне больно… -
Эта боль — судьба моя:
Гнетет Сатурна тяжкая рука
Меня всю жизнь![116]

Его мораль внешне выглядела более смелой, чем его философия. Ведь он не лишал себя удовольствия шокировать благонамеренную публику. Прославлял мошенников, умилялся, глядя на проституток, высмеивал набожную мадемуазель де Брюйер и просил всех пьяниц рая втащить к себе наверх «душу покойного славного мэтра Жана Котара».