Если стремление уподобить "любовь к призракам" альтруизму и в этой близости ее к услужению людям и их счастию искать источника ее моральной ценности должно быть признано несостоятельным, то столь же неверным было бы уподобление ее эгоизму. К сожалению, сам Ницше является инициатором такого уподобления. Обладая более художественною глубиною и прозорливостью, нежели аналитическою силою ума, Ницше в своем протесте против утилитаризма, усматривающего в альтруизме единственное морально ценное чувство, а во всем ему противоречащем - моральное зло, ударился в противоположную крайность, сблизив "любовь к призракам" с эгоизмом. Впрочем, это сближение остается, в сущности, чисто словесным, терминологическим; мало-мальски вдумчивый читатель легко сообразит, что чувство, прославляемое Ницше под названием себялюбия, по своему содержанию бесконечно далеко от последнего. Послушаем одну из проповедей Заратустры к "высшим людям", в которой он заповедует им "себялюбие":

"О творцы, о высшие люди! Можно быть беременным только своим собственным ребенком.

Не давайте себя ни в чем уговаривать, заговаривать! Кто же это ваш ближний? И если вы даже действуете "для ближнего"-творите вы все же не для него!

Отучитесь вы наконец от этого "для", вы творцы! Ваша добродетель именно и хочет, чтобы вы ничего не делали "для" и "ради" и "потому что". Против этих лживых маленьких слов вы должны залепить ваше ухо.

"Для ближнего" - это добродетель только маленьких людей: там говорится: "равное за равное" и "рука руку моет"--они не имеют ни силы, ни права на ваше себялюбие.

Ваше себялюбие, о творцы, есть предусмотрительность и предвидение беременных: чего никто не видал глазами-плод,-то охраняет и бережет и питает вся ваша любовь.

Где вся ваша любовь, у вашего ребенка, там и вся ваша добродетель! Ваше дело, ваша воля-вот ваш "ближний"; не давайте себе внушать ложных оценок!"

Эта проповедь ясно показывает, как неудачно название себялюбия для описываемого здесь побуждения (37). Себялюбием нельзя назвать заботливость беременных о плоде, уход за будущим ребенком; и, следовательно, то, что здесь приравнивается любви к плоду-любовь к делу,-походит на эгоизм так же мало, как и "предусмотрительность беременных". Материнская любовь к плоду, приводимая здесь в виде примера, достойного "творцов" побуждения, есть один из тех блестящих образов, которыми гениальный художник Ницше умеет пояснить свою мысль лучше, чем то могли бы сделать десятки страниц отвлеченного анализа. В самом деле, что может быть бескорыстнее и трогательнее этой любви к плоду? А между тем она есть не альтруизм, не любовь к живущему, видимому "ближнему", а лишь любовь к чему-то созидающемуся, будущему, творимому, любовь не к человеку, а к "призраку" будущего человека. И как мать любит и бережет своего будущего ребенка, так и все "творцы", проповедует Заратустра, должны беречь и любить те призраки, которые они стремятся воплотить в жизнь; любовь к этим призракам-любовь бескорыстная, так же мало задумывающаяся о цели и пользе их для себя и других, как материнская любовь-о цели и пользе рождения ребенка,-должна бытькраеугольным камнем добродетели творцов, основой их морального поведения. "Ваше дело-вот ваш ближний"-в этих словах содержится лишь повторение мысли: "выше любви к людям я ценю любовь к вещам и призракам". При таком значении "себялюбия" было бы также грубым заблуждением видеть в мысли о необходимости себялюбия для "высших людей" и его непозволительности для людей "маленьких" повторение знаменитой несчастной мысли Раскольникова. Благодаря полному различию в смысле понятия "себялюбия" применительно к "высшим" и "маленьким" людям, мысль Ницше сводится лишь к тому, что альтруизм должен остаться единственным моральным двигателем для тех людей, которые не способны к творчеству во имя "любви к призракам". Вместе с тем в приведенном отрывке ясно просвечивает тот мотив, который побудил Ницше сблизить "любовь к призракам" с эгоизмом: это-его протест против утилитаризма, который требует для морального оправдания действия ответа на вопрос: для чего, в чью пользу оно направлено? В борьбе с этим моральным направлением Ницше выставляет требование, чтобы моральная ценность действия была независима от всяких дел "для" и "ради", от ее последствий для счастия ближних. И именно в этой независимости моральной ценности побуждения от его пользы для ближних Ницше усматривает родство подобных побуждений с эгоизмом. Но если повод к этому сближению "любви к призракам" с эгоизмом и понятен, то само оно, повторяем, остается несомненным заблуждением: эгоистичность действия определяется именно, его корыстностью, полезностью его последствий для действующего, тогда как моральная ценность "любви к призракам", по мысли Ницше, должна быть имманентной, т. е. присущей самому чувству и вполне независимой от каких-либо его последствий.

Впрочем, в этом сближении "любви к призракам" с эгоизмом сказывается еще одна глубокая и крайне характерная для нравственного миросозерцания Ницше черта. Для выяснения ее необходимо остановиться на достаточно известном пожалуй, слишком известном - протесте Ницше против идеи долга в морали. Протест этот, в его абстрактной, теоретической форме, несомненно неудачен, так как категория долга не морально, а чисто логически связана с самим понятием нравственности: нравственным мы называем именно все то, что мы переживаем и мыслим под категорией долга, в форме долженствования; поэтому все попытки удалить понятие долга из морали всегда основаны на логическом недоразумении, и если бы даже моралист учил нас отказаться от повиновения всем моральным обязанностям, то самое это отречение от обязанностей означало бы новую налагаемую на нас обязанность, формально тождественную с прежними. Моральная доктрина без категории, долга, без слов "ты должен" и без повелительного наклонения есть такое же contradictio in adjecto, как научная теория без категорий бытия и причинности, без слов "есть" и "потому что". Уничтожение категории долга есть, таким образом, отрицание не определенного содержания морали, а самой формальной идеи морали. Ницше сам сознавал это и в последнем периоде своего творчества склонялся к отрицанию всякой морали вообще; он называл даже своего Заратустру "первым имморалистом". Достаточно характерно, однако, то противоречие, что этот имморалист проводит всю свою жизнь в моральном поучении людей, в установлении "новых скрижалей".

Однако за этою формальною связью понятий, которая делает совершенно невозможным отрицание категории долга в морали, не нужно забывать о разнообразии и богатстве моральных переживаний, выливающихся в общую форму "долженствования". Когда человек в ряду своих побуждений находит одно, которому он приписывает абсолютное, объективное - не зависящее от его желаний и настроений-значение, то потребность следовать этому побуждению и дать ему победу над всеми остальными он испытывает в форме принуждения, долга, обязанности. В этом чувстве содержится психологический признак мотивов моральных. Но самый характер этой принудительности, ее сила и острота сознаются различно в зависимости от того, насколько все остальные, субъективные побуждения противодействуют моральному мотиву или, наоборот, гармонируют с ним и ему содействуют. Хотя моральное принуждение, в отличие от принуждения права и вообще внешней власти, есть всегда принуждение внутреннее, исходящее из собственного я - с внешней стороны свободного,однако иго принуждения более чувствительно и более ясно сознается, приближаясь по своему психологическому эффекту к принуждению внешнему, когда существует резкое разногласие между моральным, повелевающим "я" и эмпирическим, подчиняющимся "я", чем когда это разногласие не так сильно и смягчается элементом гармонии. Так же различен в обоих случаях и самый психический механизм морального принуждения: к чисто моральному инстинкту, требующему победы нравственного побуждения над безнравственным, будет в первом случае присоединяться страх перед последствиями морального непослушания - будет ли то осуждение со стороны общественного мнения, или предполагаемое наказание религиозно-метафизического характера, или угрызения совести,- и потому моральное принуждение будет чувствоваться как тяжкое давление какой-то чуждой власти, тогда как во втором случае легкое, свободное и бескорыстное следование по пути, указываемому повелевающим внутренним голосом, будет оставлять радостное впечатление гармонии между действием и внутренней природой действующего. В отдаленной перспективе мерещится идеал человека, для которого нравственные побуждения настолько сольются с субъективными влечениями его природы, что он уже не будет нуждаться ни в каких предписаниях-подобно тому как сейчас люди не нуждаются в предписаниях, чтобы есть, пить и размножаться,- и не будет, следовательно, замечать никакого ига нравственного принуждения. Осуществим ли подобный идеал или нет, во всяком случае его моральная ценность несомненна; также несомненно и то, что степень нравственного развития человека измеряется не только силой вложенных в него моральных импульсов, но и близостью их к его общему характеру и сравнительною легкостью, с какою им удается пролагать себе путь в его поведении. Протест Ницше против морального принуждения означает лишь настаивание на необходимости и моральном значении нравственно-цельных натур, для которых должное есть вместе с тем и желаемое. Его возмущает мораль, основанная на страхе наказания или ожидании награды,- мораль в виде чуждого внутренним наклонностям предписания грозной невидимой власти,-мораль, подчинение которой есть для человека "боль от удара кнутом".