Действительно, в 70-е годы с развитием петроэкономики (главным образов в связи с освоением западносибирских месторождений) появляется основа для отказа, как от политики разрядки, так и от обременительного и «опасного» усложнения экономических прописей (т. е. «природные ископаемые вместо социального и технологического развития»). Оставив, таким образом, для высоких технологий достаточно узкий в социальном отношении сегмент ВПК. Но и тут генеральная политика в целом руководствовалась формулой «пушки вместо масла». Порочной представлялась между тем сама подобная оппозиция, заведомо исключавшая энергии постиндустриального развития, социального энтузиазма и антропологических инноваций, пронизывавшие мир в те годы.

Иначе говоря, входя в период, получивший впоследствии ярлык «застоя», правящее сословие фактически обменяло социальную динамику на тюменскую нефть и искоренение диссидентства, обрекая страну на резкое сужение исторического горизонта и деградацию: понижение социальной активности заметно ухудшает историческое зрение общества.

Все это вместе взятое предопределило параметры кризиса 70-80-х годов. Кризиса, суть которого — провал второй модернизации России. Если первая модернизация, индустриальная, хотя и в редуцированном виде была реализована, то вторая модернизация, постиндустриальная, претерпела фиаско. Общество, которое не выстраивает сложных сюжетов — и вообще не терпит их присутствия («давайте-ка без фокусов, попроще, “по-нашему”?») — общество жесткое и слабое; рано или поздно оно обречено на историческую неудачу. Стабильность сложных систем не может быть статичной, присутствие динамичных компонентов, равно как и наличие динамического хаоса — их интегральная составная часть. Упрочение же положения за счет уничтожения оппозиции есть нечто подобное вивисекции, самокастрации социального организма — путь, ведущий в тупик и проявляющийся в стагнации креативности, повышении ригидности системы, создавая тем самым предпосылки инволюции организации и грядущего краха.

Проблему ставшего явным предела компетенций правящего слоя можно было разрешить двумя способами: сменив состав управленческой элиты, влив в нее свежую кровь, либо понизив общий уровень среды, демонстрировавшей к тому времени кумулятивный эффект развития городской культуры, модернизации промышленности и социализации публичных благ. В конце концов, в той или иной пропорции были реализованы оба варианта…

Итак, в России-СССР во второй половине восьмидесятых годов, в обстановке системного кризиса на арену выходила — в весьма различных обличиях — генерация людей, эклектичная по составу, по предмету деятельности, но которую, в целом, можно было охарактеризовать как прообраз российского постиндустриального класса. Но в то же время — и в том же месте — к управлению российской судьбой двигались также другие группы. Постиндустриальная страта, уже тогда изломанная и частично коррумпированная, тем не менее, достаточно быстро нащупала путь к рычагам власти, однако взять ее в руки так и не сумела, сдав другой пассионарной группе, основой деятельности которой стала в итоге «трофейная экономика», а также разнообразные схемы распределения и перераспределения природной ренты.

Короткий горизонт планирования и некоторые другие обстоятельства предопределили постиндустриальную контрреволюцию и последующую социальную деградацию на обширной части территории страны. В момент срыва стали очевидны огрехи советской модернизации, ее редуцированный характер. И, прежде всего, отсутствие в стране гражданского общества. Были выпущены на волю духи неоархаизации, да и связь времен в различных регионах страны начала распадаться… При этом, по мере развития кризиса власть в значительной мере переходила в руки специфического управленческого сословия.

Да, кровь была обновлена, масштабная кадровая ротация проведена, но структура власти постепенно возвращалась на круги своя, хотя и с модифицированным целеполаганием. Новая номенклатура также не склонна повышать градус сложности российского социума, развивать институты гражданского общества внутри страны и выступать в качестве реального, инициативного субъекта стратегического замысла вне нее. Ибо подобные действия ведут к непосильному усложнению и высокой подвижности социального текста. В итоге мы наблюдаем — что, в общем-то, можно было предсказать — симптомы возрождения монотонных управленческих кодов, причудливые реинкарнации элементов прежней, иерархичной и статичной, «замкнутой» культуры (ср. выстраивание пресловутой «властной вертикали» — этого исторического рудимента египетских пирамид). Создавая, таким образом, подобие выхолощенного, но отчасти как бы и вестернизированного «Союза ССР» — своего рода United States of Sovereign Russia (USSR abridged). Или предъявляя обществу симулякр «нового российского империализма».

То же относится к наблюдаемому сужению, упрощению пространства публичной коммуникации. Симптоматично, что факт революции 1991 года и ее следствий — в отличие от других значительных событий русской истории ХХ века — так и не получил культурной верификации. Следовательно, на повестку дня рано или поздно вновь встает вопрос о перспективах российского постиндустриального класса — вот только за прошедшее время была заметно сужена и обеднена (в прямом и переносном смысле) его питательная среда: нарушена целостность социальной ткани и этики, подорвана инфраструктура публичного блага, резко сократился и социально обесценился образованный и общественно активный городской средний класс

Так что суть нынешней ситуации заключена в том же противоречии, о котором шла речь вначале: между «европейским» и «азиатским» способами бытия, между оболочкой и ее наполнением, между конкурирующими моделями управления. Между обществом, которое развивается ко все более сложной, полифоничной и динамичной конструкции, и обществом, тяготеющим к устойчивой «властной вертикали», к номенклатурной форме устройства, к неоархаизации политической культуры…

Несколько слов в заключение по поводу интеллектуальной ситуации, сложившейся в постсоветской России. При всех существующих изъянах и со всеми приходящими на ум оговорками, в стране на протяжении полутора десятилетий существует пространство свободного социального дискурса, публичная мысль, реализующая себя не только в национальном, но и в транснациональном измерении. Вместе с тем приходится констатировать не слишком великие ее на сегодняшний день достижения. И, кроме того, — отсутствие социального заказа на тот самый разговор об основаниях, ибо социальный заказ сегодня реализуется в основном в сфере технологической, вспомним столь знакомое понятие — политтехнологии.

На этом я, пожалуй, закончу: приходится констатировать редукцию и краткосрочность современной российской политической мысли — это основной ее изъян, фундаментальный.

Источник: "Интеллектуальная Россия", июнь 2006 г.