«21 июня. Задуманное выполнил. Тотчас поехал на Невский… М. уже ожидал на углу. Вместе зашли в бар. Почистился. В уборной М. передал еще триста. Ужинали. М. много рассказывал о загранице. После ужина познакомился с проституткой, которую мне указал М. Поехали к ней. Провел время очень удачно. По возвращении домой вопрос с ключом прошел как по маслу…»

Сучков почесал переносицу концом вставочки. Зрачки его остановились, расширились. Он осторожно положил вставочку. Лицо его сморщилось, как печеное. «Ну тебя к черту!» – прошептал он. И опять – ходил и курил.

Зачем он писал этот дневник? Почему, так тщательно обдумывая подробности убийства, он не уничтожил его в первую голову? Видимо, не будь дневника, точных записей – Сучков растерялся бы, заблудился бы, потерял самого себя. Дневник его был скелетом, его личностью. Короткие записи и даты служили вехами, по которым в пустоте, в темноте брела его страшная душа.

Он тщательно завернул дневник в газету, перевязал ленточкой и положил в уборной на бак с водой. Сделав это, лег спать, как и все эти дни – в столовой на диване, прикрывшись старой шинелью.

17

Около четырех часов следующего дня Настя встретила Сучкова в парке на Петровском острове: он шел, поглядывая через плечо, точно уходил от кого-то. В свете безоблачного дня, льющегося сквозь листву, лицо его казалось болезненно-серым, сморщенным, старым. Он шел от мызы: Настя поняла, что он искал ее.

Внезапно, должно быть отделившись от дерева, к нему подошел Матти. Сучков сейчас же поджался, как собачонка при виде собачищи. Опустил голову. Матти на ходу сказал ему что-то, решительно резанул воздух ладонью. Когда он скрылся между липами, Сучков стал закуривать, сунув папироску в рот не тем концом, – сжег несколько спичек и с тихим бешенством растоптал папироску.

Настя видела все это, сидя после купанья на стволе наклонившейся над озером ивы. Купающихся было еще мало, – только дети да няньки да старички с собаками бродили по берегу. Насте стало страшновато: почувствовала, что сейчас будет решительный разговор. Она нагнулась над книжкой с оторванным концом и началом, неизвестного автора, по старой орфографии – про любовь. Сучков подошел неслышно. Чуть задыхаясь, сказал:

– Что же, избегаете меня, Настасья Ивановна? Я не болен, я не импотент… В чем, собственно, дело?

Настя подняла голову от книжки, откинула волосы с лица, прищурилась на солнечную воду:

– Я вас не избегаю, чего же избегать-то? Просто – безразлично…

– Врете, врете, врете, – надвинувшись, зашептал Сучков. От него шел особенный, какой-то прогорклый запах, на углах губ сбилась пена. – Врете, трусите… Не хотите дать волю естественным инстинктам… Что за обывательщина!.. Я пойду на все, не отступлю ни перед чем… Я в таком состоянии – все эти дурацкие предрассудки к черту!.. Такого темперамента, такого первоклассного мужчины не найдете в Ленинграде… Черта вам искать!..

Разумеется, Настя могла бы легко уклониться от объяснения, и впоследствии она лгала, рассказывая, будто Сучков налетел на нее, как бешеный. Все это так. Но вначале она и волосы откинула, и глазки у нее были изумленно-хорошенькие, и ножкой болтала, сидя на изгибе ивы. Еще бы: даровое развлечение, переживание, посильнее, чем в театре. Сучков же так странно повернул разговор, так заспешил, точно от смертного голода готов был вонзить зубы в Настино загорелое плечо, – и у нее пропало всякое любопытство, стало страшно. Она слезла с дерева и легонько помахивала на Сучкова книжкой по старой орфографии.

– Слушайте, оставьте! Слушайте, я милиционера позову, – бормотала она, сама еще не зная, отчего такой страх идет от воспаленных, как угольки, мутных глаз Сучкова. Он видел, что она готова убежать, и не шевелился, говорил тихим баском, и только ногти его вцепились в ивовую кору: – Я понимаю – вы опасаетесь Варвары, серной кислоты и прочее… Конечно… С Варварой все кончено… Да не бойтесь вы меня, боже мой… слушайте… Она ушла вчера… Мы расстались… Мирно, без скандала… Самка не поладила с самцом… Органическое отталкивание… Кроме того – у нее любовники… С шоколадной фабрики… Я начинаю новую жизнь… Этой осенью непременно уезжаю за границу… Ненавижу Россию, здесь можно сойти с ума… (Точно от приступа боли он заскрипел зубами.) Я предлагаю роскошную жизнь… А здесь вам что предстоит? Стукать на машинке в советском учреждении… Эх, все равно первый попавшийся мерзавец изомнет вам юбчонку…

И тут, в забытьи, Сучков забормотал шепотом о таких бесстыдных подробностях, что у Насти похолодело сердце от омерзения. Она побежала по берегу к мызе. Сучков зашагал было за ней. Она закричала:

– Гадина!

Сучков споткнулся, закрутил головой, схватился за голову и вдогонку девушке захрипел страшными ругательствами…

Еще издали Настя увидела, что в огороде стоят отец и Тимофей Иванович. Настя, разгневанная, запыхавшаяся, подошла. Оба, отец и Жавлин, замолчали. У Тимофея Ивановича картуз был надвинут на странно побелевшие глаза. И лицо у него было странное – проваленные щеки, синие губы, острый костяной нос, борода в каком-то мусоре. Он вертел и ломал сухую палочку. Настя взглянула на отца, он сказал вполголоса:

– Большое несчастье у Тимофея Ивановича. Варвару нашли утром на Голодае. Вся голова разбита.

– Так били ее по лицу, голове – ничего не осталось… По сережкам узнал, – проговорил Тимофей Иванович, – У меня дома лежит сейчас Варя…

Иван Иванович всхлипнул, обхватил дочь:

– Кто, ну – кто? Ну кто это сделал?.. Настя, не ходи ты одна… Не ходи никуда… Не люди же, не люди – звери…

И когда отец это сказал, перед Настей взвилась туманная пелена. Перехватило дыхание – так вдруг все стало ясно и понятно…

– Убил Василий Алексеевич, – сказала она, дрожа всем телом. – Режьте меня, он убил Варю… Он здесь, по парку ходит… У него на рукаве пятно крови…

Тимофей Иванович медленно повернул костяной нос к парку, переспросил:

– Там ходит?

И пошел пудовыми шагами из ворот через мост к озеру. Уж не Насте, не Ивану Ивановичу было его остановить. Он только повторял бегущим с боков Насте и Ивану Ивановичу:

– Оставьте меня. Это мое дело…

Сучков действительно был еще в парке, сидел на пне и курил. Жавлин подошел к нему спереди, кашлянул, спросил просто:

– Ты убил?

Сучков вскочил. У него задрожало лицо. Но не успел ответить. Тимофей Иванович протянул к нему руки, как ветви, взял его за плечи, подтащил к себе, глядел ему в лицо белыми от сухих слез, невидящими глазами:

– Зачем ты убил мою дочь?

И казалось, он недоумевает, что ему делать с этим, которого он обхватил ветвями, – зверь не зверь, не человек – взбесившееся живородное, но уж места ему нет на свете… А в парке уже слышались свистки милиционера, позванного Иваном Ивановичем, чтобы не допустить до новой беды… Между липами бежала люди к месту происшествия. Тимофея Ивановича насилу оторвали от зятя. Кругом шумно дышали любопытные, лезли на плечи. Сучков возмущенно разводил руками:

– Старика надо изолировать: налетел, понимаете ли, кричит – я убил его дочь… Он, может быть, сам ее убил… Почем я знаю…

– Убил, убил! – горестно повторял Жавлин. – Берите его, ведите его, этот человек страшнее сыпнотифозной вши.

Ловко все было подстроено у Сучкова. Оказалось, что улик нет никаких. Этим утром им было заявлено в милицию о пропаже жены. Весь вчерашний день по минутам он мог установить, где был и что делал. Его видели даже в топографической школе, куда он направлялся, по словам управдома, на вечерние занятия: он проходил по чертежной и у одного сослуживца попросил прикурить. После допроса его выпустили. Он ушел, удовлетворенно усмехаясь. И сейчас же начал колесить в трамваях по городу.

В одиннадцатом часу вечера он осторожно вылез у Смоленского кладбища и пошел к морю. Остров был пустынен в этот бледно-светлый час, неугасаемая заря отражалась в молочном зеркале моря. Рубашка на Сучкове была мокрая, пот лил по лицу. Он шел, низко пригибаясь, разыскивая что-то. Вот, наконец, то место, где вчера он спрыгнул к воде. Он оглянулся и прыгнул. На откосе, на песке, лежали двое в кожаных куртках. Они сейчас же поднялись и взяли Сучкова за руки, загнули их за спину. Один из агентов сказал: