— Сравните, — говорил он, — возвышенные творения великого композитора, о коих я сейчас упоминал, с тем, что принято называть итальянской музыкой: какая в ней вялость мысли, какой убогий стиль! Эти однообразные обороты, эта банальность каденций, эти вечные фиоритуры, брошенные где попало, при любой ситуации, эти назойливые крешендо, введенные в моду Россини и ныне ставшие обязательными в каждой пьесе, эти соловьиные трели — все это болтливая, трескучая, раздушенная музыка, у которой только то достоинство, что певцам более или менее легко запомнить ее мелодии и легко передать их голосом. Итальянская школа позабыла о высоком назначении искусства. Вместо того, чтобы поднимать толпу, она сама опустилась до ее уровня; она вошла в моду только потому, что желает всем угодить, обращается ко вкусам людей вульгарных, составляющих большинство публики. Такую же славу могут стяжать и площадные фокусники. Словом, музыкальные композиции Россини — олицетворение этой музыки — и творения всех его подражателей, по-моему, достойны лишь того, чтобы собирать на улице толпу вокруг шарманки, которая их играет, аккомпанируя прыжкам Полишинеля. Право, уж лучше французская музыка. Этим все сказано! Да здравствует немецкая музыка... когда она умеет петь, — добавил он вполголоса.
Этим выпадом закончилась длинная диссертация, которую Андреа защищал больше четверти часа, блуждая в самых возвышенных сферах метафизики с легкостью лунатика, расхаживающего по крышам. Гамбара проявлял живейший интерес ко всем тонкостям дискуссии и ничего не упустил из нее. Лишь только Андреа умолк, очевидно, решив прекратить спор, Гамбара взял слово, и сотрапезники насторожились, меж тем как до этого многие уже собрались было уходить.
— Вы очень энергично нападаете на итальянскую школу, — начал Гамбара, явно оживившись от шампанского. — А, впрочем, мне это довольно безразлично. Я, слава богу, стою вне этих, более или менее мелодических пустячков! Но, право, вы, светский человек, выказываете черную неблагодарность к классической стране музыки, из которой Германия и Франция извлекли для себя первые уроки. В то время как сочинения Кариссими, Кавалли, Скарлатти, Росси исполнялись по всей Италии, скрипачи в оркестре парижского оперного театра имели странную привилегию играть на скрипке в перчатках. Люлли[18], который расширил пределы гармонии и первым прибегал к диссонансам, прибыв во Францию, нашел в ней только двоих людей — повара и каменщика, обладавших голосом и достаточно толковых, чтобы исполнять его музыку: из первого он сделал знаменитого тенора, а из второго — не менее знаменитого баритона. В Германии в ту пору никто, за исключением Себастьяна Баха, не знал музыки... А вы, сударь, — добавил Гамбара смиренным тоном, как будто боясь, что слова его будут выслушаны с презрением или недоброжелательно, — вы молоды, но, наверно, долго изучали высокие вопросы искусства. Иначе вы не излагали бы их с такой ясностью.
Слово «ясность» вызвало улыбку у некоторых слушателей, ибо они ничего не поняли в различиях, установленных графом. Джиардини, видевший в его тирадах лишь бессмысленный набор фраз, втихомолку посмеиваясь, подтолкнул его локтем, весьма довольный мистификацией, сообщником которой считал себя.
— В том, что вы сейчас говорили нам, — продолжал Гамбара, — многое кажется мне вполне разумным, но будьте осторожны. Защищая музыку, вы бичуете итальянский сенсуализм и, сдается мне, склоняетесь к немецкому идеализму, а ведь он не менее пагубная ересь. Если такие люди, как вы, наделенные воображением и здравым смыслом, покинут один лагерь лишь для того, чтобы перейти в другой, если они не могут остаться нейтральными меж двумя крайностями, — над ними вечно будут иронизировать софисты, которые отрицают прогресс и сравнивают человеческий гений вот с такой скатертью: она слишком коротка, чтобы покрыть весь стол синьора Джиардини, и посему украшает лишь один конец стола в ущерб другому концу.
Джиардини подпрыгнул на стуле, словно его укусил слепень, но тотчас же решил сохранить достоинство амфитриона[19]: он вскинул глаза к небу и вновь подтолкнул графа, который начал уже подозревать, что хозяин кухмистерской — еще более сумасшедший, чем Гамбара. Благоговейные и строгие суждения композитора об искусстве в высшей степени заинтересовали его. Он оказался меж двух видов безумия — одно было столь благородным, другое столь пошлым, — и безумцы эти насмехались друг над другом, к великому удовольствию толпы. Наступила минута, когда граф увидел, что должен сделать выбор между патетикой и пародией, двумя сторонами любого творчества. Позабыв о сцеплении невероятных, случайных обстоятельств, которые привели его в эту закопченную харчевню, он счел себя жертвой странной галлюцинации и теперь смотрел на Гамбара и Джиардини как на призрачные фигуры.
Тем временем столовники после заключительной шуточки дирижера по адресу Гамбара с громким хохотом поднялись и стали расходиться. Джиардини отправился на кухню варить кофе, желая попотчевать им избранных гостей. Жена его убирала со стола. Граф сел у печки между Марианной и Гамбара, то есть занял ту самую позицию, которую безумец находил столь желательной: слева у него был сенсуализм, а справа — идеализм. Впервые встретив человека, который не смеялся ему прямо в лицо, Гамбара вскоре вышел из рамок рассуждений на общие темы и заговорил о себе самом, о своей жизни, о своих работах и о необходимости обновления музыки, считая себя его мессией.
— Вы — человек, до сих пор ничем не оскорбивший меня. Послушайте мои слова. Я хочу рассказать вам о своей жизни, — не для того, чтобы похвастаться своим упорством, ибо оно исходит не от меня, но даровано мне всевышним, укрепившим мой дух. Я чувствую в вас доброту и благородство; если вы и не поверите в меня, то хотя бы почувствуете ко мне сострадание: сострадание — черта человеческая, а веру ниспосылает бог.
Андреа, краснея, подобрал под стул ногу, касавшуюся ножки прелестной Марианны, но, слушая Гамбара, смотрел только на итальянку.
— Я родился в Кремоне, — продолжал Гамбара. — Мой отец делал музыкальные инструменты и был довольно хорошим музыкантом, но гораздо больше был он композитором. Итак, я еще на заре жизни мог познать законы создания музыки в двойном их выражении — материальном и духовном и, будучи любознательным ребенком, делал наблюдения, которые впоследствии всплыли в моем уме, когда я стал уже зрелым человеком. Французы изгнали нас с отцом из нашего дома. Война разорила нас. Уже с десяти лет началась для меня скитальческая жизнь. Скитания были тогда уделом почти всех беспокойных людей, у которых рождаются идеи обновления искусства, науки или политических установлений. Судьба или склад души, которой тесно в клетках, где чинно сидят буржуа, непреодолимо влекут их туда, где человек может получить настоящее образование. Побуждаемый страстью к музыке, я переходил из театра в театр, бродил по всей Италии, живя на гроши, как живут там бедняки. То я играл на контрабасе в оркестре, то пел на сцене в хоре, то орудовал под сценой в качестве помощника театральных машинистов. Я изучал музыку во всех ее эффектах, вслушивался в звуки музыкальных инструментов и в голос человеческий, старался понять, в чем они отличаются друг от друга, а в чем сходствуют; прослушивал партитуры и применял на практике правила, усвоенные мною от отца. Зачастую я в своих странствиях зарабатывал деньги починкой музыкальных инструментов. Я вел голодную жизнь в стране, где всегда блещет солнце, где искусство сияет повсюду, но где нет денег для артистов, с тех пор как Рим только по имени стал владыкой всего христианского мира. То я встречал радушный прием, то нищета гнала меня дальше; но никогда я не терял мужества: внутренний голос предвещал мне славу, и я верил ему! Музыку я считал находящейся в состоянии младенчества. Это мнение я сохранил и поныне. Все наследие, оставшееся нам от предшествующего музыкального мира вплоть до XVII столетия, показало мне, что старые композиторы знали только мелодию, им неведома была гармония и ее огромные возможности. Музыка — это наука и вместе с тем искусство. Ее корни уходят в математику и в физику, что делает ее наукой; искусством же ее делает вдохновение, безотчетно применяющее научные теории. С физикой ее связывает сама субстанция звуков: звук есть колебание воздуха; воздух состоит из определенных элементов, несомненно соответствующих аналогичным элементам нашего естества, которые на них отзываются как родственные начала и возвеличиваются мощью человеческой мысли. Стало быть, в воздухе должно содержаться столько же частиц, различных по степени их упругости и способных к такому же количеству вибраций различной продолжительности, сколько тонов имеют тела, производящие звуки, а этим частицам, воспринимаемым нашим слухом и используемым музыкантом, соответствуют те или иные идеи, зависящие от нашего телесного и духовного склада. По-моему, природа звука тождественна природе света. Звук — это свет, только в иной форме: тот и другой распространяются путем колебаний, и когда они достигают человека, то превращаются в центрах его нервной системы в мысли. Музыка, так же как и живопись, пользуется телами, обладающими способностью выделять то или иное свойство из основной своей субстанции и созидать из них картины. В музыке инструменты играют ту же роль, что и краски, которые употребляет в живописи художник. Известно, что каждый звук, производимый звучащим телом, всегда сопровождается его мажорной терцией и квинтой, что, проходя над тонким слоем пылинок, насыпанных на натянутый пергамент, звук чертит на них геометрические фигуры, всегда одни и те же, в зависимости от различного объема звука, — фигуры правильные, когда музыкант берет гармонический аккорд, и имеющие расплывчатую форму, когда он производит диссонанс, а потому я утверждаю, что музыка есть искусство, рождающееся из самых недр природы. Музыка повинуется законам физики и математики. Законы физики еще мало исследованы, математика известна нам более; а с тех пор, как люди стали изучать их взаимоотношения, они создали гармонию, которой мы обязаны творениями Гайдна, Моцарта, Бетховена и Россини, славных гениев, несомненно, создавших музыку более совершенную, чем их предшественники, хотя и те были, бесспорно, гениальными людьми. Старые мастера только пели, они не умели соединять искусство с наукой, — меж тем это благородное сочетание позволяет сливать в единое целое красоту мелодии и мощь гармонии. Итак, если открытие математических законов дало нам четырех великих музыкантов, каких только высот не достигнем мы, если откроем физические законы, в силу которых (заметьте хорошенько!) мы собираем, в большем или меньшем количестве, в зависимости от искомых пропорций, некую эфирную субстанцию, разлитую в воздухе и дающую нам музыку так же, как дает она свет и феномены растительного и животного мира! Понимаете? Эти новые законы вооружили бы композитора новым могуществом, дав ему возможность создать новые и более совершенные музыкальные инструменты и, быть может, грандиозную гармонию сравнительно с той, которая ныне царит в музыке. Если каждое видоизменение звука соответствует определенной силе природы, нужно ее знать, чтобы сочетать все эти силы согласно подлинным ее законам. Композиторы имеют дело с субстанциями, коих они не знают. Почему металлический музыкальный инструмент — валторна и инструмент, сделанный из дерева — фагот так мало походят друг на друга, хотя их звуки распространяются благодаря одним и тем же субстанциям, а именно газам, составляющим воздух? Отчего возникают различия меж ними: от какого-то разложения сих газов или от воздействия их на вещества, каковое они оказывают, изменяя их в силу неведомых своих свойств? Если бы мы знали эти свойства, — выиграли бы и наука и искусство. Все, что расширяет науку, расширяет и искусство. Так вот, я почуял эти открытия и сделал их. Да, — воскликнул Гамбара, оживившись, — до сих пор человек больше отмечал действия, чем изучал причины! Если б он постигал причины, музыка стала бы величайшим из искусств. Разве она не глубже всех искусств проникает в душу? То, что вам показывает живопись, вы видите; то, что говорит вам поэт, вы слышите; музыка идет гораздо дальше: разве не воздействует она на нашу мысль, разве не пробуждает дремавшие воспоминания? Вот в зале тысяча людей, тысяча душ. Из горла Джудитты Паста[20] льется ария, исполнение ее соответствует замыслу, воодушевлявшему Россини; его музыкальные фразы, проникая в эти души, создают в каждой из них поэму, свою, особую: одному грезится женщина, о которой он давно мечтает; другой видит берег реки, по которому он когда-то шел, вновь перед ним плакучие ивы, склонившие густолиственные ветви к светлым водам, вновь надежды ведут хоровод в прохладной тени; вон той женщине вспоминается, какие муки терзали ее в час ревности; другая думает о неутоленной жажде сердца, в мечтаниях рисует богатыми красками образ идеального возлюбленного и предается ему всем существом своим, млея от наслаждения, как та женщина, что ласкает химеру на римской мозаике; а вот та думает, что нынче вечером осуществится некое ее желание, заранее бросается в поток сладострастия, и кипучие волны обдают жаром ее грудь. Одна лишь музыка обладает властью успокоить нас, вызвать в душе ощущение бесконечности. Остальные искусства приносят нам ограниченные утехи. Но я отвлекся. Таковы были мои первые идеи, весьма еще туманные, ибо всякому изобретателю сперва что-то брезжит вдали, как будто впереди занимается заря. Эти достославные идеи я носил с собою в суме скитальца, благодаря им я весело ел сухую корку хлеба, зачастую запивая ее только водой из родника. Я работал, я создавал арии, исполнял их на том или ином инструменте и шел дальше. Я исходил всю Италию. Наконец, в возрасте двадцати двух лет, я поселился в Венеции; там я впервые жил спокойно и в материальном отношении сносно. Я познакомился со старым венецианским дворянином, которому мои идеи понравились, он поощрял мои исследования и устроил меня в театр Фениче. Жизнь в Венеции была дешевая, квартира обходилась недорого. Я поселился во дворце Капелло, откуда вышла однажды вечером знаменитая Бьянка[21], которая стала герцогиней Тосканской. Я мечтал, что и моя будущая слава тоже выйдет оттуда и когда-нибудь ее украсят венцом властительницы. Вечера я проводил в театре, а дни за работой. Случилось несчастье. Опера «Мученики», в партитуре которой я воплотил свои музыкальные идеи, потерпела фиаско. Моей музыки совершенно не поняли. Дайте итальянцам Бетховена — они и его не оценят. В зрительном зале ни у кого не хватило терпения подождать подготовленного мною эффекта, когда различные партии, исполняемые каждым инструментом, сольются в единое грандиозное целое. Я возлагал некоторые надежды на свою оперу, ведь люди всегда рассчитывают на успех, особенно мы, артисты, любовники Надежды — богини лазурных далей! Когда веришь в свое призвание, знаешь, что ты предназначен для высокого творчества, трудно утаить это, и люди это угадывают: как ни держи светильник под спудом, в щели пробивается свет. В доме, где я жил, проживали и родители Марианны. Она часто улыбалась мне из окна, и надежда получить ее руку во многом способствовала моим трудам. Но видя, как глубока пропасть, из которой я не мог выбраться, я впал в черную меланхолию, ведь я так ясно представлял себе, что ждет нас: нищета, непрестанная борьба, жизнь, в которой угаснет любовь. Марианна поступила, как гений, преодолевающий препятствия: просто перешагнула через них. Не стану говорить о недолгих днях счастья, позлатившего начало моей злополучной судьбы. Испуганный провалом моей оперы, я решил, что Италия утратила понимание музыки, погрязла в рутине, дремлет, убаюканная избитыми мотивами, и совсем не расположена воспринимать новшества, которые я замышлял ввести. Я понадеялся на Германию. Путешествуя по этой стране, в которую я направился через Венгрию, я вслушивался в бесчисленные голоса природы и пытался воспроизвести ее величественную гармонию при помощи тех инструментов, какие создавал или видоизменял для этой цели. Мои опыты требовали огромных расходов, и вскоре они поглотили наши сбережения. И все же то было самое светлое для нас время: в Германии меня оценили. Более благодатной поры не было в моей жизни. Какие несравненные, бурные чувства волновали меня близ Марианны, блиставшей всевластной, неизъяснимой прелестью! Да что говорить! Я был счастлив. В эти часы слабости я не раз выражал свою страсть на языке земной гармонии. Мне случалось создавать мелодии, похожие на геометрические фигуры, а такая музыка очень нравится в том мире, где вы живете. Но лишь только я достиг успеха, на пути моем возникли непреодолимые, бесчисленные препятствия, выраставшие стараниями моих собратьев, людей бессовестных или тупых. Я слышал, что во Франции благосклонно принимают всякие новшества, и решил отправиться туда. Жена собрала кое-какие средства, и мы приехали в Париж. До тех пор мне никогда не смеялись в лицо, а тут, в этом ужасном городе, мне пришлось терпеть еще и эту пытку, к которой вскоре присоединились жестокие муки нищеты. Нам пришлось поселиться в этом гнусном квартале, и вот уже несколько месяцев мы живем единственно на то, что зарабатывает иглой Марианна — она обшивает жалких проституток, для которых эта улица служит местом прогулок и торжищем. Марианна уверяет, что они с нею уважительны и щедры, и я приписываю это воздействию добродетели, столь чистой, что сам порок вынужден чтить ее.
18
Люлли, Жан-Батист (1633—1687) — французский композитор, приближенный Людовика XIV, один из создателей французской придворной оперы.
19
Амфитрион — персонаж одноименной комедии Мольера, написанной на мифологический сюжет, заимствованный у древнеримского драматурга Плавта. В переносном смысле — гостеприимный хозяин.
20
Паста, Джудитта (1798—1865) — известная итальянская певица, неоднократно выступавшая на сцене Парижской оперы.
21
Знаменитая Бьянка — Бьянка Капелло, дочь венецианского патриция, убежавшая из дома со своим возлюбленным, впоследствии фаворитка и затем жена герцога Франциско Медичи, герцогиня Тосканская (XVI век).