Стояла пятница, ему обещали солнечника, и он с нетерпением этого ждал, но во вторник, среду и четверг грегаль [2], дул с такой силой, что рыбацкие лодки в море не выходили, а поскольку Сирл не привык к офицерам-католикам (редкие птицы на флоте, где от каждого лейтенанта при первом назначении требовалось отречься от Папы Римского), то не имел в запасе даже соленой трески. Мэтьюрин вынужден был обедать овощами, приготовленными на английский манер: водянистыми, пресными и навевавшими тоску.

Стивена обычно нельзя было назвать ни жадным, ни злонравным, но это разочарование явилось последней каплей в череде неприятностей и некоторых весьма серьезных беспокойств, причем всё это — на второй день его попытки бросить курить.

— Бытует мнение, что Дунс Скот соотносится с Фомой Аквинским так же, как Кант с Лейбницем, — произнес Грэхэм, продолжая разговор.

— Конечно, я часто слышал это в Баллинасло, — сказал Мэтьюрин. — Но я не выношу Иммануила Канта. С тех пор как я обнаружил, что он столько времени уделил этому вору Руссо, я его вообще терпеть не могу — то, что философ одобряет подобные ложные разглагольствования швейцарского наемника, свидетельствует либо о преступном легкомыслии, либо о не менее преступном легковерии.

Поток тщательно рассчитанных слез, ложное откровение, неверные признания, восторженно-романтический взгляд, — рука Стивена непроизвольно потянулась к портсигару, и он с разочарованием её отдернул. — Как же я ненавижу что восторженность, что романтические перспективы.

— Дэвид Юм придерживался того же взгляда, — сказал Грэхэм. — Я имею в виду в отношении мсье Руссо. Он считал его не более чем хромоногим бродягой.

— Но, по крайней мере, Руссо не поднимал шумихи, — сказал Мэтьюрин, сердито глядя на своих друзей в дальней беседке. — Жан-Жак Руссо может и был отступником, жестокосердным лукавым развратником, но не ревел, как иерихонская труба, когда веселился. Вы только посмотрите, как они сейчас завлекают этих молодых дам. Позор!

Молодые дамы, которые скакали по ночам на сцене или пели в хоре и часто сопровождали молодых офицеров на пикник на лодках на остров Гоцо или Комино или на прогулках в чахлых мальтийских рощах, не выглядели оскорбленными: девушки отвечали на ухаживания, смеялись и махали руками, а одна из них, подойдя, уселась на подлокотник капитана Пелью, выпила его бокал вина и пригласила всех в оперу в субботу, где она будет петь партию пятого садовника, на что капитан Обри сделал удивительно остроумное замечание. Мэтьюрин его не разобрал, но последовавший в ответ хохот определенно услышали в форте Сент-Анджело.

— Иисус, Мария и Иосиф, — сказал Мэтьюрин. — Даже в Ирландии я бывал на многих дружеских сборищах, где ограничивались лишь умеренным шепотом, думаю, это должно распространяться и на шотландцев.

Грэхэм считал иначе, однако, благосклонно относясь к Мэтьюрину, сказал лишь «ну, может быть».

— Некоторые из моих лучших друзей — англичане, — продолжил Мэтьюрин. — Но даже самые добропорядочные из них имеют ужасную привычку издавать вводящий в замешательство шум, когда им весело. В их стране, где рацион притупляет чувства, это достаточно безвредно, за границей такое уже не пройдет: там к подобному относятся как к чрезмерному проявлению высокомерия и презирают почище большинства серьезных преступлений. Испанец – подлый колонист, убийца, хищник, варвар, но смеха его не услышать. Его высокомерие — явление привычное, повсеместное и не столь презираемое, как английское.

Взять хотя бы этот остров: лишь десять лет назад флот спас его жителей от ужасной тирании французов и принес процветание, а не увез сокровища церквей в корабельных трюмах, но уже зреет великое недовольство, и, на мой взгляд, немалую роль в этом сыграл смех. Хотя даже обычного глупого высокомерия здесь тоже предостаточно. Вы не взглянете на это?

Грэхэм взял листок, и, держа его на расстоянии вытянутой руки, прочитал:

«Глава гражданской администрации, назначенный королем, с сожалением вынужден отметить, что некоторые слабовольные и безрассудные личности, обманутые под разными благовидными предлогами, позволили себе стать орудием в руках неких радикальных и крамольных элементов. Их убедили подписать документ, якобы являющийся прошением королю о внесении некоторых изменений в существующую форму правления этих островов».

— Во всем этом просматривается почерк сэра Хильдебранда во всей его красе, — сказал Мэтьюрин. — Эбенейзер Грэхэм, вы пользуетесь его доверием, не могли бы вы посоветовать ему хоть на мгновение укротить праведный гнев и подумать об огромной важности благосклонности мальтийцев? Не могли бы вы убедить его обращаться к ним вежливо и на их родном языке или, по крайней мере, на итальянском? Вы не могли бы... Что такое, дитя? — спросил он, обращаясь к маленькому мальчику, который проскользнул через кусты и встал рядом, робко улыбаясь, чтобы сообщить, что его сестра пятнадцати лет от роду, не более, милорд, крайне добра к английским джентльменам, её плата весьма умеренна, а полное удовлетворение гарантировано.

Хотя Мэтьюрина прервали совсем ненадолго, он потерял нить рассуждений, а когда мальчик ушел, Грэхэм заметил:

— Вы в то же время пользуетесь доверием капитана Обри. Вы можете посоветовать ему избегать общества мистера Холдена, а не приветствовать его столь явно?

Мистера Холдена уволили со службы за использование корабля для защиты греков, бежавших от турецкой карательной экспедиции: теперь он работал на небольшой, удаленный, слабый и поспешно созданный Комитет Греческой Независимости, а, поскольку английское правительство вынуждено было придерживаться условий договора с Блистательной Портой, капитан стал самым нежелательным посетителем для официальной Мальты.

Совет, естественно, сильно запоздал. Холден уже сидел за столом своего старого приятеля, держа в одной руке бокал вина, а другой указывая на изумительную, украшенную бриллиантами ветвь на парадной шляпе Джека Обри.

— Что, что это такое? — вскричал он.

— Это челенк [3], — ответил Джек с нотками самодовольства в голосе, — элегантно, не правда ли?

— Заведи еще раз. Заведи для него, — загомонили его друзья, и капитан Обри положил на стол свой головной убор, лучшую парадную двууголку с золотой тесьмой, украшенную великолепной безделушкой — две близко расположенных друг к другу веточки четыре-пять дюймов в длину, покрытые мелкими бриллиантами, и каждая увенчана солидным камнем, оборачивались вокруг бриллиантовой же запонки-основы. Джек повернул ее несколько раз против часовой стрелки и, когда вновь нацепил шляпу на голову, челенк закрутился в обратную сторону, издавая мелодичное жужжание, а веточки подрагивали, словно жили собственной жизнью, так что Обри сидел весь в сиянии от личного маленького призматического фейерверка, поразительно сверкающего на солнце.

— Где, где он это заполучил? — вскричал Холден, оборачиваясь к остальным, как будто пока челенк сиял и крутился, обращаться к капитану Обри было запрещено.

— А разве Холден не знает? Конечно, от Верховного Властителя, турецкого султана, за победу над мятежным «Торгудом» и его консортом. Где вообще Холдена носило, если он не слышал о сражении между «Сюрпризом» и «Торгудом», самой дельной схватке этого года?

— Я, конечно, слышал о «Торгуде», — отвечал Холден, — на нем имелись весьма тяжелые пушки и капитан — кровожадная скотина по имени Мустафа-бей. Расскажи, Джек, как ты с ним управился?

— Ну, мы только вошли в пролив Корфу, видишь ли, легкий брамсельный ветерок дул с зюйд-оста, — сказал Джек, — а корабли располагались вот так...

А в тихой и навевающей философское настроение беседке доктор Мэтьюрин, сидя скрестив ноги и с расстегнутыми у колен бриджами, почувствовал, как что-то ползет по его икре, насекомое или нечто похожее. Инстинктивно он поднял руку, но годы занятия натурфилософией, жажда узнать, что это за существо, и нежелание убивать медоносную пчелу или безобидного мотылька, присевшего отдохнуть, удержали его от удара.