— До рассвета, — я поняла, что это было их особое, рыцарское прощание. И под рассветом они имели в виду не солнцем над миром, но солнце над человечеством. Возможно, они имели в виду моего Орфея.

Орест сказал:

— Мам, мы уже приехали?

— Помолчи. И ничего не говори, пока я не разрешу.

— Ладно, мама. Только если купишь мне шоколадку.

Я засмеялась, а Ио легонько стукнула локтем по тележке, потом выругалась оттого, что ударилась сама. А я думала, что ничего не помню о Свалке. И с детства ее не видела. Я жила в мире, где Свалка — почти выдумка. И мне предстояло понять, что делать с правдой.

Выйти из Зоосада было значительно легче, чем войти. Лифт открылся, и мы оказались в грязном коридоре безо всякой охраны. Дверь закрывалась на засов, а пахло чем-то кислым, не противным, но и не приятным. В конце концов, даже нас особенно не стремились держать в Зоосаду силой. Мало кто отваживался сбежать и умереть. Подкожный жемчуг, видимо, позволял нам жить на отравленной Земле дольше, но и его ресурсы были ограничены. Говорили, что на Свалке он чернеет и теряет свои свойства за пару месяцев.

Умирать никому не хотелось. Это была аксиома, обеспечивающая и подкрепляющая существующий порядок вещей.

Ио толкнула дверь, и я впервые за много лет увидела Свалку. Кажется, будто на открытых пространствах легче дышится, будто клаустрофобия коридоров должна удушать, но от чистого, беспредельного неба пойдет прохлада.

Я поразилась, когда это оказалось неправдой. Изменения я чувствовала уже на первом этаже, но воздух Свалки оказался душным и горьким. Над нами забрезжил красивый, конфетный рассвет, и небо казалось прохладным, но от земли словно поднимались испарения, неприятно-теплые, соки покидали ее. Было жарко, было тяжело дышать, и все казалось поддернутым слабой дымкой.

Мы с Ио везли тележку, слаженно шли нога в ногу, как настоящие официантки. Ио сказала:

— Нравится?

— Нет. Но я так и думала, что не понравится.

Мы отошли от Зоосада, и Орест выглянул из тележки с шумом открыв крышку.

— Не могу ни дышать, ни молчать, ни позволить девушкам везти тележку со мной.

Ио не возражала, и Орест вылез. Мне показалось, Ио стало грустно, как и нам. Она не была здесь ни в первый, ни в последний раз, и рассвет над Свалкой должен был быть для нее привычным зрелищем. Но, наверное, нельзя привыкнуть к тому, что убивает тебя.

Я видела фотографии Свалки и фильмы о ней, стихотворения, сборники с цветастыми граффити, все то, что люди оставляют после себя, в какой бы ситуации ни оказались.

Перед нами был город, вернее его скелет. Кто теперь знал, что здесь было раньше — Лодзь, Воронеж, Бонн. Все стало неузнаваемым.

Здесь у людей не было сил строить что-то новое. Скелеты панельных многоэтажек, скелеты симпатичных, длинных домиков начала двадцатого века, опустошенные вены улиц — все было переработано, словно здесь жили микроорганизмы. Вырастали железные пристройки, балконы превращались в мансарды, на которых с большим трудом прорастали в горшочках съедобные растения. Я и не заметила, как задышала чаще, словно кислорода в атмосфере было не так уж много. Свалка была не совсем похожа на настоящую свалку. Мне она напомнила сундучок со старыми игрушками: кубиками с буквами, домиками, машинками. Все поседело от пыли, и ребенок, игравший с такими артефактами, пытался придать этим грустным вещам некую видимость порядка.

Даже вывески редких магазинов были составлены из букв, упавших или украденных с других вывесок. Все вторично переработано. Тут и там возникали стихийные рынки, торговали едой и всякой всячиной, в основном, сделанной вручную. Мне вдруг стало радостно, и чувство это было кощунственным. Люди и здесь творили. Вот чего не вытравить из нас даже медленной смерти.

В нашу тележку тоже заглядывали и отшатывались от нее, когда видели только пластик и полиэтилен. Такие тощие руки, они открывали и закрывали крышку, и казались мне удивительно похожими — мужские, женские, старческие, детские.

Ио сказала:

— Народ тут не особо заботится о приличиях. Могут и в карман залезть.

— Это называется не "приличия", — задумчиво сказала я. Лица людей вокруг тоже были похожи, вот этими горящими глазами с голодом внутри, болезненной скуластостью, дрожащими губами. Словно все это был на самом деле один человек — разного пола и возраста, но повторяющийся снова и снова.

Некоторое время спустя я поняла, что дело в печати смерти. Именно она придала всем здесь такое сходство черт и взглядов. Обреченность сделала людей чем-то вроде фабричных товаров, стремящихся к полной идентичности.

Среди бесконечно модифицированных построек попадались и нетронутые. Я увидела помпезное здание театра, с колоннами и конями. Европейский классицизм, исполненный в мраморе, цветом напоминающем кофе с молоком.

Эта постройка, давным-давно заброшенная, казалась мне свежее, живее прочего, включая всех ныне здесь живущих. Она вдруг обрела бессмертие, потому что в ней была жизнь и история, а во всем остальном ее больше не было. Я могла бы вечность смотреть на этих отлитых в бронзе коней, и на эти высокие колонны. Они сохранили в себе больше человеческого, нежели люди.

Снова стало грустно, а потом меня за руку поймала женщина. Она зашептала мне, и я увидела, что она молода, а также, что волосы у нее лезут клоками.

— Ты же там работаешь? Ты там работаешь, да? Принеси мне хлеба оттуда! Принеси мне хлеба, от них не убудет, а я еще денек поживу!

Мне даже казалось, что лицо ее чудится мне, что я на самом деле разговариваю с дряхлой старушкой. Она облизывала губы, и я видела, что зубы ее сколоты, а у десен был фиолетовый, противный цвет.

И я обняла ее. Она не оттолкнула меня, просто очень удивилась.

— Хлеба, — повторяла она. — Хлеба.

Но у меня не было хлеба, и я заплакала, а Ио и Орест оттащили меня от этой бедной женщины. Мы шли дальше, удалялись от Зоосада, и здесь каждый шаг в любую сторону был предельно ясен, не оставлял сомнений. Чем дальше от Зоосада — тем меньше рынков, тем более крошечны пристройки, и тем больше пыли и грязи. Но все же иногда встречались люди, сидящие перед раскинутыми платками, на которых была разложена еда или вещи. Я вдруг увидела бусы и браслеты невероятной красоты. Они были сделаны из крохотных фигурок, я видела миниатюрных зверушек, пирожные, ягоды ежевики. Точна была каждая линия. Бусины были из камушков, но материал, как это частенько случается с настоящим искусством, отступал перед образом. Я склонилась над цепочкой с миниатюрной (полпальчика!) каруселькой, в которой видно было каждую лошадку, каждую перемычку.

Женщина назвала мне цену, но я покачала головой, у меня не было с собой денег.

— Это искусство, — сказала я тихо. — Идите с этим в Зоосад. Это ведь так прекрасно!

Я не услышала, что мне ответила женщина, потому что Ио взяла меня под руку и увела.

— Не будь такой общительной, хорошо?

— Почему?

— Потому что ты выглядишь подозрительно здоровой. Нам проблемы не нужны. Вот Орест хорошо себя ведет.

— Благодарю.

— Когда он успел стать твоим любимчиком?

— Это долгая история. Меньше надо было по сторонам глядеть.

Странное дело, здесь царил голод, но не бедность. Вернее, не только бедность. Иногда я видела машины, за которыми очень хорошо ухаживали. Они были яркими, чистыми пятнами в этой пыли.

Все было странным, суматошным. Казалось, голод и странный, головокружительный воздух придавали людям не только болезненный вид, но и странное возбуждение. Было шумно, даже на самых немноголюдных улицах люди говорили, ругались, смеялись, кричали и плакали. Все казались мне такими эмоциональными. Я подумала, что от голода часто приходит легкость и даже эйфория. А от недостатка кислорода по телу разливается приятное тепло.

Эти люди умирали, и тем были отчасти счастливы. Смерть, растянутая на годы, здесь стала удовольствием.

Я все утирала слезы и не могла перестать плакать, хотя Ио периодически напоминала мне: