Это была жизнь зверьков, прекраснейшая стилизация, но я была рада, что Сто Одиннадцатому не были близки, скажем, сороковые года двадцатого века или времена великой чумы.

Я была рада, что они заставляют нас помнить о том, что было, пока история не остановилась. У нас был прекрасный сосед, добрейшей души человек, чей хозяин так любил коммунистический Китай сорок девятого года, что его питомцу приходилось систематически недоедать, но он все равно рисовал помпезные картины со счастливыми крестьянами.

Я же жила в буржуазной роскоши — у меня было пять чудесных комнат со стенами модного, мышьякового цвета, тяжелой мебелью красного дерева, высокими зеркалами в позолоченных рамах, чудесными картинами с красивыми людьми в костюмах и платьях, достойных бала, обитые бархатом диваны и большая библиотека с лесенкой, по которой нужно было подниматься, чтобы брать книги с самого верха.

Шкатулки и часики, и цветочки на фарфоре, граммофон, напоминающий невероятно увеличенную ушную раковину, фигурки в стиле шинуазри из темного золота и разнообразные крема и духи во флакончиках чешского стекла. Конечно, оно больше не имело ничего общего с Чехией. Как, собственно, и сама Чехия.

Я не знала, где нахожусь. На карте больше не было стран, поэтому она была нам без надобности. За четыре тысячи лет все это стало таким неважным. Я предпочитала думать, что я на пороге двадцатого века. Все остальное было излишним.

Ходили слухи о человеке, чей хозяин держал его в доисторических джунглях, заставлял питаться фруктами и рисовать лошадок на стенах пещеры. Я этого человека не знала, приятели ссылались на него, как на некоего шапочного знакомого других знакомых. Но я верила в то, что такое может быть. В конце концов, ячеек было больше, чем всех эпох в каждой стране.

Они с неизбежностью повторялись, как Вселенные, говорил Орфей. Он часто рассказывал мне, что космос действительно бесконечен. Что в его холодном, черном нутре непременно есть точно такая же планетка, среди множества других, чуть-чуть не таких и совсем иных, где живут такие же люди, и даже такие же Орфей и Эвридика, только они свободны.

У меня не укладывалось в голове, как число может быть так велико, чтобы в него уместилось все иное, что можно представить, и все почти такое же, что можно придумать. И даже еще раз то же самое. Все повторяется, говорил Орфей, просто так медленно, что кажется, будто нет.

Но я иногда думала, если они не умирают естественным образом, то это ведь значит, что они распространяются бесконечно. И однажды не останется таких планет, на которых их нет. В детстве, когда я еще не поняла, что все, что мы можем сделать — никогда не называть их, я думала о них, как о бесконечных разрушителях.

Я сыграла на фортепиано легкомысленную песенку, которую всегда любил Орфей. Она с ним совсем не ассоциировалась, музыка давалась ему не душой, но разумом, исключительно в силу его точного, математического ума. Но Орфей сотворил ее сам, и любил ее поэтому.

Он говорил, что музыка это в большей степени математика, и что если бы он хотел, он мог бы создать идеальное произведение. Я говорила ему, что он хвалится.

А теперь я поняла, что вот оно и было — идеальное произведение Орфея, иногда я играла его целыми днями. Легкомысленная музыка, тончайший перелив, созданный для улучшения настроения, под нее можно было танцевать, можно было выдумать самые дурацкие слова, и все они хорошо ложились на нехитрую мелодию. Это было произведение математическое, а не музыкальное. Чистейшая комбинаторика.

Идеальная функциональность была красивой. Музыкальная утопия. Я промурлыкала что-то о сегодняшнем дне, сложила впечатления и посетовала о том, что время идет так быстро. Голос у меня был не слишком красивый, часто срывался. В конце концов, я захлопнула крышку фортепиано, решив больше его не мучить. Когда я обернулась, на пороге стоял Гектор. У него из кармана торчала цепочка часов, он только что их вынимал. Наверное, он был здесь довольно давно.

— Здравствуй, — сказала я. Он ответил мне так же, и я сказала:

— Давай я сделаю тебе чаю?

Гектора Сто Одиннадцатый привел два года назад. Тогда Сто Одиннадцатый сказал мне:

— Тоскуешь без второго. Купил нового. Похожи.

Я в тот момент смотрела на Гектора, тогда еще одетого просто, как все люди на Свалке. Некоторое призрачное сходство между ним и Орфеем вправду было. Сто Одиннадцатый не понимал, что я тоскую по брату, а не по его бледности или остроте его черт.

— В чем он талантлив, господин? — спросила я.

— Ни в чем. Тот тоже не был ни в чем талантлив. Нашел похожего.

Я не нашлась, что ответить. Сто Одиннадцатый продолжил устами моего брата:

— Кроме того, впоследствии этот сможет оплодотворить. Человек краток. Инбридинг вреден.

— Как романтично.

— Это смешно, потому что на самом деле думаешь по-другому.

С тех пор Гектор стал жить со мной. Как мужчина и женщина мы друг друга не интересовали, но Гектор всегда казался мне беззащитным, потому что он много времени провел на Свалке, и я хотела быть ему близким другом.

Он был смертельно бледный, какой-то тончайший человек, у него просвечивали все вены, и это придавало его аккуратному, приятному и даже аристократическому лицу совершенно мертвенный вид. В нашем с ним антураже Гектор напоминал чахоточного больного, и я все ждала, когда кровь запузырится на его губах. Она выглядела бы на их белизне совершенно рубиновой.

Я ухаживала за ним первое время, потому что Гектор сильно ослаб, и он мало что мог делать долго и сам. Может быть, именно поэтому Сто Одиннадцатый выбрал его. Орфей всегда выглядел очень болезненным. Но, в отличии от Гектора, он не болел по-настоящему.

Шло время, и Гектор поправлялся, а затем он обнаружил и свой талант. Заключался он не в искусстве, но здесь, в Зоосаду, тоже был необходим. Гектор умело следил за людьми, хорошо знал, когда и кому доложить об их планах и умело срывал их.

Некоторым неволя Зоосада была ненавистнее, чем жизнь на Свалке, так что они пытались сбежать. Это были люди пассионарные, представляющие для наших хозяев ценность талантом и вдвойне — недоступностью, невозможностью их купить.

Не знаю, смогла бы я быть, как они, или нет. Но у меня был Орфей, чтобы не думать об этом. Я должна была быть здесь, пока Орфей находится у Сто Одиннадцатого.

Гектор, как мне казалось, ненавидел тех, кто хотел сбежать. С такой страстью и силой, на которую этот ослабший физически и эмоционально человек, казалось, не должен был быть способен. Я понимала его. Я старалась всех понимать, ведь нас было мало, и ничто не должно было разделять меня и других. Мне хотелось, чтобы между мной и человечеством исчезли все границы. Это была моя внутренняя революция.

Гектор, видимо, ненавидел людей за то, что они отказывались от того, чего у него прежде не было. Гектор рассказывал мне, что его семья погибла на Свалке. Однажды, ему тогда было десять, он встал с кровати, а его брат не смог. Он просто не проснулся. То же самое со временем случилось и с остальными. Так жили на Свалке, и в желании Гектора защитить людей от этого было даже нечто благородное.

Очень скоро он стал комендантом нашего района в Зоосаду. Это значило, что он должен был силой удерживать чужих питомцев. У Гектора было и оружие.

И хотя из людей он, пожалуй, был самым страшным в Зоосаду, я всегда находила в Гекторе нечто забавное. Было в нем что-то среднее между неловкостью и невезением, в сочетании с его обличающим пафосом это смотрелось вдвойне забавно.

— Сегодня схватил двоих, в сговоре, — говорил мне он, пока я наливала ему чай и подсовывала пирожное за пирожным. Ел он очень много, приобрел эту привычку на Свалке. Там еда почти не насыщает.

— Представь себе, Эвридика, они и знать не хотят о том, что погибнут снаружи! Глупые люди! Будь моя воля, я бы освободил их всех, пусть идут и умирают!

Но это неправда. Если бы не его воля, он не был бы комендантом. Гектор предпринял попытку отпить немного чая и закашлялся: