Через несколько времени мать сказала мне как-то вечером, что дочь говорила ей, будто я женился; я же ответил, что это неправда и что у меня даже мысли нет о женитьбе, на что она заметила: «Да, да, теперь вы по крайней мере совершенно свободны». В этот раз поклон ее был очень сух, и в последующие мои посещения обращение ее со мной окончательно изменилось к худшему. Она избегала меня и старалась дать мне понять, что не желает моих дальнейших посещений; но я, не обращая внимания на это, притворился ничего не понимающим и продолжал заходить в лавку. Однажды я вышел из дома, когда начало уже смеркаться и накрапывал дождь (это было на первой неделе поста 1862 года), и только что повернул в улицу Ровелекка, как вдруг из лавки выскочила младшая сестра Ж., посмотрела на меня со смехом и поспешно убежала в лавку; я продолжал идти своей дорогой, не спуская в то же время глаз с лавки, и видел, как мать вытолкнула оттуда старшую дочь, которая остановилась на пороге, посмотрела на меня смеясь и сказала: «Ну, что же?» А я, слыша, как мать подстрекает девушек, говоря: «Идите вслед за ним», ласково взглянул на старшую дочь, но ничего не сказал в эту минуту.

Окончив мои занятия в этот вечер, я порешил написать ей записку, чтобы положить конец этим последствиям.[31]

Хотя в этот вечер мне нужно было сделать покупки, однако я, чтоб передать ей записку, предпочел пойти в лавку утром, так как знал, что в это время мать бывает там одна. На следующее утро, зайдя в лавку, я уже нашел в ней посетителей; мое появление, должно быть, смутило старуху Ж., потому что она ошиблась, отдавая сдачу какой-то молодой девушке, которая посмотрела на меня, когда уходила. Между тем я подошел ближе, и Ж. подала мне что нужно, причем старалась скрыть свое смущение. Тогда я вынул записку и, вручая ей, сказал: «Это — старинный счет, просмотрите его на досуге». Я хотел таким образом показать покупателям, что между нами нет каких-нибудь особенных отношений. Взяв записку, Ж. отвечала: «Ах, да-да!» — после чего я ей поклонился, и она сказала мне: «До свиданья!» В продолжение этого дня тысячи мыслей сменились у меня в уме, однако же вечером я сдержал свое слово, как обещал в записке. Вот ее содержание:

Милостивая государыня!

Наши слишком уж явные отношения обязывают меня написать вам несколько строк, чтобы решить наш внутренний вопрос. Если до сих пор я не показывал своей горячей привязанности к вашей дочери, то это не вследствие сомнения в том, что она мне отвечает взаимностью; напротив, я очень уважаю ее осторожность и не подозреваю, чтобы ее расположение к другим было иное, как только родственное. Если мое объяснение будет принято благосклонно, то я ожидаю вашего ответа сегодня в 8 часов вечера. Когда я пройду в это время мимо лавки, то в знак согласия у дверей ее должна стоять ваша дочь; в этом случае я буду знать наверное, что вы удостоите меня каким-нибудь ответом; если же я никого не увижу, то пройду мимо, и все будет забыто. Пишу эти слова с сожалением, что не заслужил внимания той особы, которую я очень уважаю и которая стоит выше меня. Прощайте или пока до свидания в назначенный час.

Вечером около 8 часов я вышел из дома и после небольшой прогулки повернул в улицу Ровелекка. Там я заметил девушку прекрасного роста и молодого человека, стоявших у ворот и смотревших в мою сторону. Я перешел направо, сделал вид, что останавливаюсь, и услышал, как эта девушка сказала: «Да он совсем молокосос!» Я притворился, что не заметил ее внимания,[32] посмотрел на нее, хотя она была мне совершенно незнакома, и решил идти дальше. У лавки никого не было, а внутрь я не заглянул и, миновав ее, почувствовал большое облегчение.[33]

Пройдя всю улицу Ровелекка, я повернул влево и увидел в некотором расстоянии трех особ женского пола, шедших мне навстречу; шагов за 15 от меня одна из них, — это была дочь Ж., — отделилась от своих подруг, пошла по тротуару и, поравнявшись со мной, посмотрела на меня. Когда все три были шагах в 15 сзади меня, я услышал, как подруга спросила: «Это он?» — и Ж., понизив голос, ответила ей: «Да». А я поспешил домой и лег в постель. Целую неделю я не заглядывал в ту улицу и только вечером на восьмой день прошел мимо лавки Ж., которая уже была заперта, но в комнате у них виднелся свет. Заслышав мои шаги, они погасили огонь, так как отлично знали мою походку (!), хоть я и постарался ее изменить (?!). Когда я проходил мимо их дома, то слышал, как дочь сказала: «Прощай!» Я продолжал идти тем же шагом, но решился сделать последнюю попытку, чтобы положить этому конец. На следующее утро я снова написал письмо и послал его часов в 9 с мальчиком, сказав ему: «Отнеси это письмо в мелочную лавку на улице Ровелекка и передай хозяйке, что оно от одной знакомой ей женщины, которая через меня же просит прислать ответ». Получив письмо, старуха сказала мальчику: «Теперь мне некогда, зайди через полчаса, и я дам тебе ответ». Когда через полчаса посланный вернулся, она подала ему то же самое письмо со словами: «Снеси его обратно и скажи ему „нет“, да смотри — не потеряй вложенную тут записку». Когда я развернул письмо, то нашел в нем свою первую записку, потом заплатил мальчику и отпустил его. Взяв оба письма, я перечитал их, думая, что они дурно написаны, однако и после этого чтения могу сказать, что ошибок у меня не было. Тогда мною овладели самые мрачные мысли, но, рассудив, что с моей стороны было бы глупостью даже думать об этом, я изгнал из своего сердца всякое воспоминание и решился не проходить более по той улице. Спустя некоторое время я как бы инстинктивно вздумал пойти туда; мать и дочь стояли у лавки и, завидев меня, принялись смотреть в мою сторону, а когда я поравнялся с ними, сказали: «Он идет сюда».

Из этих последствий я хорошо понял, что она меня любит; я очень страдал, и мысль о таком их поведении вызывала во мне бешенство; поэтому я решился покинуть свое отечество и отправиться в Женеву. Это было во вторник после праздника Троицы в 1862 году. Но и в Женеве меня преследовали те же сторонники Ж., вследствие чего я принужден был вернуться на родину. Так прошло лето, и в конце зимы мои противники, друзья Ж., начали досаждать мне своими преследованиями. Хотя у меня тоже были друзья, но я хранил молчание с ними и даже избегал их, чтобы они не заговорили со мной об этом и не стали подстрекать меня к мести.[34]

Так я терпел до масленицы текущего 1866 года. Однажды мне захотелось послушать оперу, и я пошел в театр. Сначала никто не обратил внимания на мое появление в театральной зале, но через 8 или 10 минут двое молодых людей, сойдя сверху, посмотрели на меня, чтобы удостовериться, точно ли это я; потом, узнав меня, они разделились — один пошел вправо, другой влево, — и, подходя к разным личностям, что-то шептали им на ухо, после чего ушли. Когда кончился первый акт оперы — это была Борджиа, — справа от меня раздались крики: «Чезер! Чезер!», a слева — «Так, так, Чезер», и это продолжалось несколько времени; минуты две или три спустя пришел опять молодой господин, как будто один из прежних двоих, и привел с собою мальчика, который прыгал и смеялся от удовольствия. Он указал мальчику место на скамейке рядом со мною, остававшееся до сих пор незанятым, а сам ушел. Посидев три или четыре минуты, мальчик начал кричать: «Вот он здесь!» При таком нахальстве я готов был наделать глупостей, но, зная, что в настоящую минуту это было бы слишком большой неосторожностью, смолчал и притворился, будто эти оскорбления[35] относятся не ко мне.

Между тем начался второй акт, и ко мне подсели какие-то крестьяне; самый смышленый из них, сидевший рядом со мной, начал расспрашивать меня о содержании оперы, как будто стараясь вовлечь меня в разговор; но я понял их замыслы и отвечал односложно, чтобы отделаться от них. По окончании оперы я встал первый; тогда мой сосед-крестьянин ударил кулаком по левой руке своего товарища, и тотчас же все поднялись с мест, ничего не говоря, но с намерением последовать за мной. Я кое-как ускользнул от них, но, спустившись с лестницы, заметил в коридоре молодого человека высокого роста, который стоял неподвижно и будто хотел загородить мне дорогу. Однако я успел-таки выскользнуть на улицу. В этот вечер в голове у меня бродили самые безумные мысли и мне хотелось сцепиться с кем-нибудь не на живот, а на смерть. Тут я вспомнил о человеке, ожесточеннее всех преследовавшем меня, — о молодом носильщике, служившем у старухи Ж., которая была главою заговора, и решился отыскать его. Наступила уже полночь; я отправился совершенно один по улице, называемой Мулли, и в некотором расстоянии увидел трех или четырех парней, в полнейшем безмолвии поджидавших кого-то. У меня явилось подозрение, что среди них находится тот, кого я ищу, и я стал следить за ними, осторожно ступая и скрываясь насколько возможно; но когда я сообразил, что, может быть, им нужно именно меня, они вдруг исчезли, и я их не видел более. Для защиты, в случае нужды, у меня ничего не было, кроме ключа от двери, но я находился в этот вечер в таком настроении, что не побоялся бы никакого силача! Поэтому я направился в полном молчании к салотопенному заводу; постояв немного напротив него, я вдруг услышал шаги с той стороны, откуда сам пришел. Я немножко обождал, — оказалось, что это солдат, который прошел мимо, даже не взглянув на меня. Я в эту минуту был до того склонен видеть во всем тайну, что бросился вслед за ним, но скоро потерял его из виду. Подождав немного, я увидел молодого человека среднего роста, шедшего мне навстречу, но он тоже не посмотрел на меня и, повернув к воротам, скрылся за первой дверью налево. Вокруг меня снова настала полнейшая тишина, и я продолжал стоять на своем посту. Тогда мне пришло в голову, что если тот, кто меня ищет, потребует с помощью свистка ключи от двери у родителей Ж., то я не в состоянии буду выполнить своего намерения, поэтому я пошел домой и лег в постель. Он не заметил моей уловки, и несколько дней все было тихо; но потом он опять появился, а с ним вместе и его товарищи, так что мало-помалу это сделалось невыносимым: не только вечером, но даже в продолжение дня их пение и ругательства не давали мне покоя. Между тем я страдал ужасно, потерял даже аппетит, кашель мучил меня днем и ночью. Нужно заметить, что в тот день меня терзало не только это нахальство, но, с позволения сказать, дрожание всего тела, ни на минуту не прекращавшееся. Оскорбленный во всех моих преимуществах[36] столькими преследованиями, я кружился по комнате в бешенстве, в бреду, будто лишившись рассудка, и был до того поглощен одной ужасной мыслью, что почти не сознавал, что со мною делается.

вернуться

31

Автор, очевидно, придает этому слову своеобразное значение.

вернуться

32

Это слово тоже употреблено в особом значении.

вернуться

33

Влюбленные поймут это чувство, хотя оно сильно преувеличено у Фарина: робость до того была в нем сильна, что заглушила даже любовное влечение, и он обрадовался, когда желанное им свидание не состоялось.

вернуться

34

Вот почему нельзя было найти свидетелей, которые бы подтвердили, что он действительно страдал манией преследования.

вернуться

35

Подобно тому как Фарина употребляет некоторые слова в особом, ему только понятном смысле, точно так же он по-своему истолковывает слова окружающих, а потом основывает на этих словах представляющиеся ему галлюцинации и бред преследования. Причины того и другого явления одинаковы.

вернуться

36

Это слово тоже употреблено в особом смысле. Обратите внимание на физическое расстройство, идущее параллельно с психическим, и на несомненные доказательства, что у мономаньяка может быть сознание собственного бреда.