– Советское правительство, – медленно говорила директриса, словно на диктанте, – коммунистическая партия и весь советский народ понесли тяжелую утрату. Вчера скончался… Леонид… Ильич… Брежнев… Траурный митинг объявляю открытым.
– К выносу знамени, – звонко отчеканила председатель совета дружины, она же старшая пионервожатая, Наташа Чернова, – пионерской организации! Борющейся за право носить имя Василия Ивановича Чапаева! Смирно! Равнение на знамя!
Гремел барабанный марш, и в зал внесли знамя. Расставив локти, перехватив полотнище, древко держал Колесников – теперь строгий и недоступный. Впереди и позади него, подняв руки в пионерском салюте, шагали Лена Анфимова и Люба Артемова. Руки их были в белых перчатках, ноги – в белых чулках, в волосах – белые банты, а через плечо – алые ленты. Все трое, они шагали в ногу, отбивая шаг. Витька смотрел, как приближается Леночка, как она тянет носок, как на ней разлетается короткая юбка, как сквозь рубашку просвечивает лифчик, как в отблеске тяжелого знаменного бархата лицо ее становится нежно-розовым и красивым вдвойне.
Четко поворачиваясь, знаменная группа по периметру обошла зал и заняла, свое место.
– Вольно! – скомандовала старшая пионервожатая. – В знак памяти!… О Леониде Ильиче!… Брежневе!… Объявляется!… Минута!… Молчания!… Смирно!… Флаги склонить!…
Барабаны вновь затрещали. Маленькие флаги каждого класса поехали вниз, распускаясь до самого пола. Некоторое время длилась тишина.
– Вольно, – сказала Чернова.
– Ребята, – снова выступила директриса. – Вся наша страна замерла от горя. Ушел из жизни выдающийся человек. Со всех сторон Советского Союза в Москву…
«Начинается…» – со скукой подумал Витька.
Домой после митинга он возвращался с Будкиным. На улице было хмуро, сумеречно от тяжелых туч над городом. То и дело из окон доносилась траурная музыка. Она же играла по трансляции на заводе, долетая до слуха неровными волнами.
– Не знаешь, во сколько по телику похороны? – спросил Витька.
– Не-а. Что, смотреть будешь?
Витька пожал плечами.
– Историческое событие ведь, – сказал он. – Даже президент американский приезжает…
– Интересно, надолго ли?… – вдруг задумался Будкин.
– Не знаю. А что?
– Так… Пока он здесь, они атомную войну-то не начнут… – тихо сказал Будкин.
Расставшись с Будкиным у подъезда, Витька поднялся к себе. Школьную форму он расстелил на родительской кровати – так он делал всегда, когда родители были в командировке.
На душе было очень тоскливо. За окном тянулся бесцветный день. Витька перебрал пластинки – нет, включать проигрыватель тоже не хотелось. По телевизору показывали симфонический концерт. По радио играла музыка.
Он пошел к книжному шкафу и остановился, уткнувшись лбом в стекло. Собрания сочинений он находил невероятно скучными. На прочих корешках он задерживался, но отвергал их один за другим. Наконец, отодвинув стекло, он достал книжку в блестящей обложке, лег на пол, положив ее перед собой, и стал читать. Книга называлась: «Л.И. Брежнев. Малая земля. Целина. Возрождение».
Витька читал ее до половины пятого, а к пяти собрался и пошел в школу.
В Чекушкином кабинете уже толпились одноклассники. Витька едва вошел, сразу же был подозван к учительскому столу и получил разнос за то, что еще не переписал на магнитофон траурные марши. Впрочем, скоро его досада отступила на второй план. Витька сел на заднюю парту – уже не изгой, но еще и не полноправный член «творческой группы», хотя какие там могут быть права, Витька не знал, – и репетиция началась. Витька молчал и наблюдал. Ему почему-то все стало необыкновенно интересно.
Чекушка громоздилась за соседней партой. Взмыленная «творческая группа» стояла у доски. Витька глядел на страдания своих одноклассников, но сочувствия не испытывал. Одноклассники читали тексты – кто еще по бумажке, кто уже наизусть, сбивались, краснели, повторяли фразы по нескольку раз с разными интонациями, сопели, отворачивались к окну, менялись местами, принимали независимые позы, упрямились и злились. Чекушка тоже злилась: то молчала, внутренне кипя при виде такого надругательства над ее сценарием, то ругалась, покрываясь пятнами, блестя глазами и швыряя на стол искусанную ручку, то махала рукой и говорила – словно бы сама себе – что никуда не годится, а то успокаивалась и смотрела без замечаний.
Витька неожиданно почувствовал прилив симпатии к Чекушке. Она на глазах у всех творила, созидала новое, воплощала в жизнь свой талант, а материал у нее был необыкновенно неподатлив – Витька это отлично знал. В действиях Чекушки он вдруг ощутил правоту, а в реакции своих одноклассников – привычную лень, косность и глупость.
Витька размышлял обо всем этом, пока шел с репетиции домой. Но постепенно ноябрьский ветер и осенняя прохлада вынесли из его головы все умные мысли.
Дома Витька засел за магнитофон переписывать траурные марши. Это почему-то отняло довольно много времени. Витьке уже порядком наскучили заунывные завывания, и тут в гости пришел Будкин.
– Я, Витус, принес «АББу» и «Чингисхан», – сказал он, вешая на крючок куртку.
Витька обрадовался и вдвоем с Будкиным с новым рвением уселся за магнитофон. Пока перематывались кассеты, Будкин рассказывал, что его родители привезли ему из Москвы джинсы.
– Фиг ли вы чокнулись на этих джинсах? – неодобрительно пробурчал Витька.
– Джинсы-то – зыко, – неуверенно пояснил Будкин, виновато хлопая девчоночьими ресницами.
– И не зыко ни фига. Штаны и штаны.
– Это у нас штаны, а в Америке – джинсы, – вздохнул Будкин. – Я бы и наши штаны носил, если бы они нормальные были. А так – мама заставляет американские. Что я, родину продам, если их поношу?
– Обидно просто, – сказал Витька, которого не заставляли носить американские штаны. – Они нас покупают за эти тряпки, да и все…
– Не покупают ни фига, – упрямился Будкин. – Вот если бы, Витус, меня, например, ЦРУ вербовало или шантажировало, так я лучше бы у нас в тюрьму сел, а не сдался бы, вот так.
Будкин, видно, огорчился за свои новые джинсы, а может, и за родину. Он молча досидел, пока Витька записал себе «Маны-маны», а потом ушел. Витьке стало неловко, что он задел друга, который все равно не был виноват в том, что мама купила ему вражескую одежку.
На следующий день Витька не успел проснуться, как вспомнил, что ему надо в школу, и причем к девяти. Усилием воли он вытолкнул себя из сна и схватил будильник – было без четверти одиннадцать.
С бешено стучащим сердцем он заметался по квартире, отыскивая вещи. Вещи обнаруживались совсем не там, где он их оставлял. Сунув в карман кассету с траурными маршами, Витька вылетел на лестницу, захлопнул дверь и скатился вниз.
Он проспал не только генеральную репетицию, но и всю уборку зала. При одной мысли о Чекушке душа его замирала и леденела. Он домчался до школы, наверное, ни разу не переведя дух.
Перед актовым залом, ожидая, толпился народ. Растолкав всех, Витька пробился к дверям. Едва он вошел, сразу увидел Чекушку, стоявшую рядом с директрисой Тамбовой. Рослая Чекушка возвышалась над залом, и, разговаривая, не сводила со входа блестящих глаз. Лицо ее было бесстрастно, но нервно румянилось. Чекушка моментально заметила Витьку. Секунду она поверх всех голов смотрела на него, и Витька едва не затлел. Но потом Чекушка отвернулась, словно больше не желала видеть такой гадости.
Витька знал, что еще через пять секунд Чекушка снова уставится на него и во взоре ее будет читаться, что ради нужного дела она согласна на общение даже с дерьмом, подобным Служкину, и чувствам своим воли не даст. И пока длились эти пять секунд форы, Витька успел распихать кого-то из сидевших перед ним на скамейках, втиснулся между ними и утонул в ребячьем море, скрывшись из поля зрения Чекушки. Пригнувшись, он достал кассету, сунул ее кому-то впереди и сказал:
– Передай Чекушке, пусть ставит, как стоит, вторая сторона.