Сверху, с холма, от стен храма как из космоса обозревается огромное пространство. Широкая, сизая дуга Ледяной, волнистые, зыбкие леса до горизонта, строчка выбегающего из тайги Поныша, шахматные прямоугольники поселка. Пространство дышит в лицо каким-то по-особенному беспокойным ветром. Снежинки влажно чиркают по скулам. Вздуваются громады облаков, и в них грозно и неподвижно плывет колокольня.

– Градусов, – говорю я. – В общем, вот тебе деньги, и вали в поселок за хлебом. Возьми с собой Чебыкина.

– И Жертву, – добавляет Градусов. – С его рожей нам все продадут.

По доске, приставленной к стенке, мы забираемся в окно. В церкви захламлено, но пол почти везде уцелел. Мы располагаемся. На ржавом листе кровельного железа из щепок и досок я разжигаю костер. Борман из обломков кирпичей строит пирамидки, кладет на них перекладину и вешает котлы. Все тянутся к огню погреться.

– Как-то неудобно в церкви костер жечь, – вдруг говорит Маша, закутавшаяся в спальники и сидящая поодаль.

– Как французы в восемьсот двенадцатом году, – добавляет Овечкин.

– Ну, идите на улицу, под снег, – предлагает Борман.

Я молчу. По-моему, Господь за этот костер не в обиде. В своей душе я не чувствую какого-то несоответствия истине.

– Вот если отремонтировать тут все, подновить… – хозяйственно вздыхает Борман.

– Наверное, не стоит, – говорю я. – По-моему, так Богу понятней.

Когда обед готов, возвращается экспедиция Градусова.

– По домам хлеб скупали, – говорит Градусов, протягивая к огню красные лапы. – Давайте жрать быстрее, охота как из пушки…

Мы обедаем. Сквозь прорехи в крыше на нас падают снежинки.

– Ну что, пойдем церковь зырить? – отобедав, спрашивает Чебыкин.

Все соглашаются. Мы идем зырить церковь.

Над нами – величественный сумрак. Пол усыпан отвалившейся штукатуркой, битым кирпичом, обломками досок, дранкой. Стены понизу обшарпаны и исцарапаны, исписаны матюками, но сверху еще сохранились остатки росписей. Из грязно-синих разводьев поднимаются фигуры в длинных одеждах, с книгами и крестами в руках. Сквозь паутину и пыль со стен глядят неожиданно живые, пронзительные, всепонимающие глаза. В дыму от нашего костра лица святых словно оживают, меняют выражение. Взгляды их передвигаются с предмета на предмет, словно они чего-то ищут.

Я рассказываю отцам о символике храма, поясняю, где чего было, показываю фрески – Оранту в конхе, Пантократора в куполе, евангелистов на парусах, Страшный суд.

– Ой!… – пугается Люська, взглянув вверх в глаза Пантократору.

– Эротично! – восхищается Чебыкин и подбирает с пола кусочек фрески с частью затейливой славянской буквы. – На память, – благоговейно поясняет он.

Мы останавливаемся в шахте колокольни. Перекрытия здесь кое-где рухнули, хлипкие лестницы висят на трухлявых балках.

Градусов, презрительно насвистывая, пробует ногой лестницу.

– А-а, я тоже полезу! – решается Чебыкин.

– Шеф идет первым, – важно предупреждает его Градусов.

Наверное, мне не стоило разрешать этот альпинизм, но я уверен, что ничего не случится. Градусов лезет первым и командует, Люська ойкает и взвизгивает, Чебыкин кряхтит и пихает ее в зад. Мы задираем головы, наблюдая их медленный подъем. Доски скрипят, на нас сыплется труха, в воздухе пылит известка. Последний марш Градусов проползает на брюхе и встает в проеме входа на звонницу.

– Делайте, как я, не каните, – пренебрежительно поясняет он.

Но Люська, застряв на ступеньках, канит.

– Дак че… Не все же такие смелые и сильные…

Градусов гордо раздувается.

Наконец и Люська, и Чебыкин добираются до порога арки и уползают на площадку, где раньше хозяйничал звонарь.

– Долезли… – с сожалением вздыхает Тютин.

Обратно спускаются наоборот: впереди Чебыкин, который ловит Люську, позади Градусов. Люська цепляется за его гусарскую куртку, как за самую надежную опору. Борман, видя это, плюет и уходит к костру. Градусов, обнаглев, сходит вниз не сгибаясь, с сигаретой в зубах, и держится за кирпичи двумя пальцами.

Отдуваясь, Чебыкин и Люська спрыгивают к нам.

– Там так высоко!… – с восторгом рассказывает Люська. – И видно все-все-все! Я чуть не упала со страху! Как это Градусов не боялся?

– А мне-то что? – хмыкает со второго этажа Градусов. Он даже не смотрит под ноги. Его мушкетерский сапог проскальзывает по ступеньке, и Градусов с грохотом кубарем летит по лестнице вниз.

После обеда снегопад наконец прекратился. Когда мы отчаливаем, облака над церковью разреживаются. В них проглядывает мутно-желтое пятно солнца. Нежно золотится одна грань шатра колокольни. Ледяная уносит нас вперед, и увал постепенно загораживает плечом поселок Гранит. Но церковь еще долго виднеется над лесами, пока не растворяется в облаках.

Ледяная неспешно, спокойно изгибает перед нами свои протяжные, широкие створы. Отяжелев от обеда, мы сонно лежим на своих рюкзаках и почти не гребем. Зачем? На катамаране по такой реке гребля не даст существенной прибавки скорости. Сейчас уже неважно количество ходового времени. Мы плывем то правым бортом вперед, то левым.

Поныш был диким, свирепым, первобытным. Он был словно только что создан природой и брошен на землю, не готовую его принять. Он бурлил, бился в скалы, топил леса, пер напрямик, выворачивал деревья. А Ледяная совершенно иная. Глубокая, спокойная и ровная вода мерно и мощно идет в крепких берегах. Ложе реки емкое, и половодье не переливается за края, смешивая твердь и хляби. Здесь все кажется движущимся по прочному, надежному, многократно себя оправдавшему порядку. На Поныше весна была катастрофой. На Ледяной весна – величественный, издревле ведущийся ритуал. Здесь кажется, что природа раздумывала веками, тщательно подгоняя дерево к дереву, выстраивая и приглаживая горы, прорисовывая линию русла, возводя по берегам скалы. Даже снег здесь лежит картинно – накрахмаленными скатертями полян, дворцовой лепниной еловых лап, яркой чеканкой и тонкой гравировкой куржака на рубчатых, грубых, бугристых стенах утесов. На Поныше все было как попало, а здесь – как положено. А может быть, просто в нас отзываются тысячи взглядов, что сотни лет отражали эти створы, берега, леса, утесы.

Подмерзнув, отцы через час поднимаются. Борман, Чебыкин, Градусов и Овечкин берутся за весла. Тютин и Демон предпочитают бездельничать. На них никто не орет, даже Градусов. Люська вообще уснула, уткнувшись головой Маше в бок. Маша, закутавшись в спальники, полулежит на продуктовом мешке. Я привалился к этому мешку с другой стороны. Мне приятно лежать на том же мешке, что и Маша.

– Впереди мост, – вдруг говорит Чебыкин.

Я приподнимаюсь. По карте нету тут ни дорог, ни деревень…

Впереди действительно мост. Крепкий бревенчатый настил покоится на двух быках-срубах, похожих формой на утюги. Быки доверху засыпаны землей и камнем. Это ледоломы. Их носы обшиты ржавыми листами железа, исцарапанными былыми ледоходами.

– Странный какой-то мост… – негромко замечает Овечкин.

Мост и вправду странный. Прочный, надежный, но – заброшенный. Поверху нанесло земли, и там растут кусты. А увалы по обоим берегам – сплошной ельник. Ни тропки, ни тем более дороги. Мост соединяет два лесных берега, бессмысленный и пугающий.

Нас постепенно втягивает под мост. Проходят мимо массивные, ржавые форштевни быков. Над головами проплывает тяжелый настил, из которого свисают бледные веревки корней. Мы, задирая головы, провожаем его глазами.

– Понял! – говорю я. – Это зэки мост строили! Здесь были лагеря. Потом их закрыли. Не стало лагерей – и дороги сделались не нужны, вот и заросли. А мост сохранился.

Отцы, обернувшись, все глядят на заброшенный мост, растянувшийся от ельника до ельника. И у меня самого непонятное ощущение. Мосты – самое доброе изобретение человечества. Они всегда соединяют. А здесь мосту соединять нечего.

Но мост уходит за поворот. Мы плывем дальше. Время идет. Тянутся неторопливые километры. Клонится к вечеру день.