<p>

Состоялось оно внезапно и без предупреждения, так что он долго не мог взять в толк, зачем господа санитары в количестве трех человек и в сопровождении господина Адлера, тогда еще лица неизвестного по территориальным причинам, ведут его по лестнице не вверх, на третий этаж, где расположена нужная палата, а вниз, на первый, далее по дремотному коридору к боковому выходу и наружу, а там под софитными лучами убывающей луны в кожу моментально вцепился жадный январский мороз, отделенный лишь тонкой больничной пижамой, за которую Иден не преминул устроить Вьетнам еще в приемном отделении, в результате чего и ознакомился так быстро с вязками — едва только попал в поднадзорное, так сразу и ознакомился. По пути он не преминул заметить присутствие в санитарном конвое двоих из тех мощных, но глупых мясных ребят, которые участвовали в приеме и транспортировке пациента в его лице от дома до лечебницы — одному из них он по воле удачи и непривычки местных работников к реальным психопатам, а не только к дебильным детям и сенильным бабушкам, сумел тогда крепко врезать в челюсть и даже зуб сломать, как выяснилось впоследствии. Этого он не преминул поприветствовать при новой встрече словами: “Никак, соскучился уже? Давай, я тебе новых наваляю, зубов-то в пасти, погляжу, еще хоть отбавляй”, — чем вызвал со стороны мясных парней новый всплеск брани и оплеух, так что дальнейшую дорогу не слишком разобрал, потому что был уже чересчур занят попытками высвободиться из их многочисленных цепких рук, изнурительными и безуспешными, а Адлер молча шел чуть позади, похрустывая свежим слоем снежной крупы, и с любопытством наблюдал за межвидовой борьбой своих подопечных, пока они не достигли какой-то хозяйственной пристройки на заднем дворе мужского корпуса, где стоял под навесом черный пластиковый бак, до краев полный воды, которая, судя по всему, попала в емкость относительно недавно, иначе замерзла бы к тому времени на морозе и сделалась непригодной для боевого крещения. Температурой она, впрочем, уже мало отличалась от льда, как Идену вскоре пришлось убедиться эмпирически, потому что под навесом доблестные стражи больничного порядка до хруста в локтях выкрутили ему руки, а после решительно взяли за волосы и стали совать в эту воду башкой, делали они это с завидным рвением, так что в безвоздушную черноту бака он помещался до самых плеч, а рукава их санитарских ватников мокли по локоть, потом вынимали и снова совали, и длилось это неизвестно сколько, до тех пор, пока он не лишился способности говорить, думать, видеть, слышать или стоять, а мог уже только дрожать и кашлять, целиком замкнутый в ледяную липкую ласку насквозь промокшей пижамы и кислотные колючки кислорода в обожженных до дна легких.</p>

<p>

В таком-то виде Идена в подростковое отделение и приволокли, тешась патриотическим чувством выполненного долга, и потому вопросы Оливера о его умственных способностях не сумели тогда привлечь должного внимания, так как все его внимание целиком сосредоточилось на неотложной нужде сломать дверь, выйти и всем им по очереди поотрывать головы, которой не суждено было реализоваться, ибо дверь была для этих случаев специально приспособлена, а в узкой смотровой прорези, расположенной для посягательств слишком высоко и неудобно, замаячил вскоре ежовый взор дежурного в ту ночь господина Холтона. Тот отпирать и утруждаться усмирением нарушителя спокойствия не стал, а просто уставился на него сквозь зарешеченную щелочку, будто дохлая жаба, и так смотрел, пока весь адреналин в крови у Идена не исчерпался и не унес с собой последние силы на борьбу с ручкой.</p>

<p>

Подружиться у них с Оливером не вышло бы ни при каких обстоятельствах — это сразу сделалось ясно обоим, на следующее же после первой встречи хмурое утро, которое разогнало ночную смуту, и в наступившей ясности Оливер моментально понял, что Иден принадлежит к породе тех славных ребят, которые безжалостно изводили его в школе, дразнили нюней и поколачивали в темных закутках, и что случись им только оказаться в более удобных обстоятельствах, как Иден непременно приступил бы к тому же самому, если даже здесь не стесняется называть его словом цирлих, которое произносит с презрительной ощерой, тем самым усиливая обидное впечатление, этим таинственным прозвищем наводимое. Ведь Оливер немецкий пусть и учил, но совсем не так прилежно, чтобы знать все эти мудреные словечки, так как старательно пытался распределить свое усердие равномерно по всем школьным дисциплинам, а не только по излюбленным, как Иден.</p>

<p>

Эта разница в приоритетах и оказалась ключевой, она-то и легла в основу непреодолимого непонимания, которое лишь крепло между ними день ото дня, росло, как стена, поверх разделяющей их пустой койки, по мере того, как Оливер все сильнее уверялся в том, что Иден и правда дурак, и не только по причине бесполезного шума посреди ночи, но и потому, что сам себе исправно могилу роет и, похоже, никак не может этого уразуметь. На момент их знакомства Оливер уже более года провел в мрачных стенах заведения, за это время он повидал всякое и многому подвергся, однако до встречи с новым соседом и не подозревал, в какой ад можно при желании обратить собственное здесь пребывание, если напрашиваться, постоянно огрызаться в ответ на любые, даже самые невинные требования, подвергать критике заведенный уклад, раздражать санитаров и упорно навлекать на себя немилость со стороны Адлера, который в подростковом отделении представляет исполнительную власть, так как заведующая этим отделением слишком занята бюрократией и собственной интрижкой с главврачом — в этом для Оливера нет ничего страшного, так как Адлер никаких особенно садистских нужд не питает и к немногочисленным своим пациентам относится вполне лояльно при условии их подчинения и признания его авторитета.</p>

<p>

Этой-то нехитрой истины Иден, кажется, никак не может уяснить своей дурацкой башкой, раз так подчеркнуто демонстрирует Адлеру пренебрежение, ведь очевидно же, например, что Адлер не любит всего этого фарса с немецким, потому что не понимает на нем ни слова и в результате испытывает от немецкой речи досаду, так как в тумане наводимой ею неясности чует скрытую угрозу, и это чувство в нем только усиливается, когда Иден за какую-нибудь очередную выходку оказывается посреди бела дня на своей койке под вязками и компенсирует эту вынужденную нехватку движения шумом — например, воплями о том, как скоро встанут из своих могил отважные уберменши рейхсфюрер Генрих Гейне и рейхсмаршал Герман Гессе и всех этих свиней в белых халатах непременно заживо испепелят, загнав в первую попавшуюся помойную яму, да еще потом громко хохочет оттого, что Адлер не углядывает в подобных утверждениях никакого подвоха и изредка даже пытается от скуки вступить со своим непокорным пациентом в интеллектуальную дискуссию, чтобы доказать тому ошибочность его фашистских воззрений и тем самым примирить с окружающей действительностью. Но бестолковый Иден примиряться упорно не желает, а вместо этого только кровожадно живопишет, как ловко расправлялся с биомусором вроде Адлера рейхсляйтер Йозеф Гайдн, так что даже мокрого пятна и кучки пепла от таких очкастых швухтелей не оставалось.</p>

<p>

Потому старший медбрат с досадой вздыхает и самоустраняется, оставляя заблудшую овцу на милость санитаров, а тех дважды приглашать не приходится, благо Идену не потребовалось и месяца на то, чтобы настроить против себя всех из них в совокупности и каждого по отдельности, так как санитаров он ругает, обзывает и дразнит, да к тому же категорически отказывается от всего и постоянно норовит влезть с ними в драку, портит еду и больничное имущество, а женской части младшего персонала досаждает всякого рода непристойными комплиментами и предложениями, стоит дамам забрезжить на горизонте. Поэтому вовсе неудивительно, по мнению Оливера, и вполне справедливо, что Идену достается так, как самому Оливеру не доставалось никогда. Достается постоянно и по всем фронтам, начиная от фармацевтических назначений, добываемых из врачей на основе полевых заметок медсестер и медбратьев, и заканчивая мелочами вроде постоянно пропадающих предметов быта — зубной щетки, расчески или полотенец, а также бесследно исчезающих по пути из приемной материнских передач или запрета на пользование местной библиотекой и просмотр телевизора, хотя к последнему Иден по очевидным причинам и не тяготеет. К тому же его все время бьют; за весь проведенный в лечебнице год Оливер никогда еще не видел, чтобы кого-нибудь били так много и разнообразно, как Идена, которого за предыдущие семнадцать лет существования даже наказывать толком никто не смел, не то что бить, поэтому побои сносить он совсем не умеет и быстро впадает от них в ярость, причем именно это его чаще всего и занимает — как они смеют; служителей такая постановка вопроса немало потешает и вдохновляет на дальнейшие подвиги, поэтому бьют его регулярно — как угодно, только не кулаком по роже, ибо рожу его видит в ходе своих визитов маменька, которой посвящаться в истинные механизмы воздействия на местных пациентов и методы терапии никак нельзя, а шансов узнать о происходящем от самого Идена у нее нет, потому что в ее скорбно перекошенном от богобоязни лице он видит исключительно своего главного врага, ведь именно по полоумной милости своей матушки в этот зверинец и вляпался. Визиты ее он проводит в неком подобии медитативного транса, намертво приклеившись взглядом к полу, стенам или зарешеченным окнам, и максимально сосредоточившись на мысленном повторении тех или иных нюансов немецкой грамматики, чтобы ненароком не съехать в ее присутствие, не расслышать ее речи и не воспылать в результате неизменным желанием тут же сделать с ней что-нибудь недопустимо ужасное.</p>