<p>

Он едва успевает вслепую намочить лицо водой из раковины, как его уволакивают, чтобы приволочь овоща со следующей койки, а далее, когда эту процедуру претерпели уже все пятеро, наступает время еды, судя по темному прямоугольнику окна и тусклому свету единственной неоновой лампы — ужина, который доставляется прямо в номер и имеет вид разлитой по алюминиевым мискам прозрачной похлебки с редкими кусочками обычных, гастрономических овощей и ломтем хлеба. Хлеб плавает прямо в похлебке, очевидно, для облегчения ее употребления, так как никаких опасных столовых приборов вроде пластиковых ложек в придачу не подается, и один из пациентов, солидного вида человек с большим умным лбом, хлебает прямо из миски, а еще двое, включая господина Шатийона, едят с помощью рук, макая в прозрачную жидкость хлебные куски и вылавливая с их помощью из своих порций кубики овощей, остальные же, то есть Иден и еще один человек немногим старше него, такой же тощий, с резным костистым носом и тяжелыми бровями вразлет, придающими ему сходство с какой-то хищной птицей, не едят вовсе, оба они просто сидят на сетчатых койках поодаль от своих мисок и тупо на них глядят, недоумевая, как это есть и зачем утруждаться.</p>

<p>

 Никакого голода Иден не испытывает прежде всего потому, что вообще не обнаруживает в себе больше никаких ощущений, кроме сонливости и боли всех видов, особенно головной, все остальное обмотано какой-то мокрой стекловатой, заглушено ею вместо подушки, сквозь которую немногочисленные мысли протискиваются медленно и тяжко, раздираясь по дороге в клочки, так что невнятная речь господина Шатийона, прерываемая жеванием и глотанием, норовит рассыпаться на составляющие, как бусики по полу. Невероятных усилий стоит собрать эти бусики в прежний осмысленный порядок, и непонятно, какой функции он призван служить, а господин Шатийон повествует в это время о том, что три года назад был сюда сослан родной сестрой за ненадобностью, вскоре после того, как промотал свою часть наследства по игорным домам и борделям, а в ходе интенсивного лечения как-то сами собой обнаружились симптомы, оного достойные, в частности, в буйное он загремел потому, что Бог упорно не желал отставать со своими анекдотами и травил их до того потешно, что никак нельзя было удержаться от смеха, например, раздается звонок в скорую, алло, приезжайте быстрей, у моей жены сердечный приступ — уже выезжаем, как к вам доехать? — там показывать надо, или про татуировку на половом члене, просто умора, хотя теперь-то уж этот проклятый Бог притих, захлебнувшись терапевтическими дозами, и осталась только несносная акатизия, из-за которой господин Шатийон прерывает трапезу, вскакивает и описывает вокруг своей стоящей на полу миски несколько резвых кругов, а затем снова складывается над ней по-турецки и продолжает, жестикулируя для пущего красноречия хлебной корочкой, поясняет своей безмолвной аудитории, что кривлянья и корчи языка непроизвольно вытекают из длительного курса того же самого препарата, которым долбят их всех, и что дальше будет только хуже, впрочем, его самого этот прогноз не слишком смущает, а если судить по гримасам, так и вовсе здорово развлекает. Все это зрелище могло бы напоминать Идену дурной сон, будь он в состоянии провести такую аналогию, но состояние позволяет ему только внимать, не поспевая за речью, следить за движущимся шумным объектом до тех пор, пока в поле зрения не появляются господа в белых одеждах, они молча уносят еду, сделав на ее счет надлежащие пометки в обходном журнале, а вместо нее открывают очередной сеанс раздачи лекарственных средств в виде цветных таблеток и внутримышечного укола, про который господин Шатийон успевает торжествующе провозгласить что-то насчет каприновой кислоты, однако быстро умолкает, убежденный крепким тумаком санитара; от комариного носа иглы Иден по старому рефлексу пытается отодвинуться, но тело плохо поддается ему, тяжелое, как кольчуга, и на попытку вооруженный шприцем медбрат никакого внимания не обращает, просто впрыскивает препарат ему в плечо поспешно, как собаке или коту, и деловито вскакивает, чтобы уйти. Затем верхний свет выключается, а наружного освещения в палату по причине расположения окна совсем не проникает, так что нет даже теней на потолке, только жиденькие лучи тусклой лампы из коридора, и в этом мраке сон неотличим от яви, столь же беспробуден, поэтому установить наверняка, когда именно одно переходит в другое, становится невозможно.</p>

<p>

Не менее непосильными оказываются попытки разделить вчерашний день, сегодняшний и завтрашний, и сосчитать таким образом срок, который Иден уже провел здесь с момента своего перевода, так как стекловата насаждается в масштабах ковровой бомбардировки, чтоб уж наверняка изничтожить в буйных головах острых пациентов малейшие намеки на какие бы то ни было мысли, включая бредовые, и под ее кусачим покрывалом он по большей части обморочно спит, а все время, что не спит, сидит на сетке или на полу и безуспешно силится вспомнить неотделяемые приставки, так как из последних сил цепляется еще за этот маркер, сам по себе утративший уже всякий смысл, поэтому неясно даже, что такое приставки и от чего они не отделяются. В ответ на такой невообразимо мудреный запрос память только капризно взрыкивает, будто стартер неисправного двигателя, прочно опутанная непролазной паутиной огромного прожорливого паука, который то и дело приходит и кусает ядовитыми хелицерами куда придется, а в промежутках совершенствует свой кокон, наматывая его с каждым днем и каждым часом плотней, пеленает все туже, перевешивает все дальше от таких надежных ориентиров, как пространство и время, топит в формалине, в трупной жиже, в холодном болоте.</p>

<p>

Так быстро сдает позиции Иден еще и потому, что с момента попадания в острое отделение окончательно перестал есть — не из каких-либо соображений, а просто потому, что забыл, зачем это надо, и такая прискорбная особенность не проходит незамеченной среди персонала. Его незавидные успехи в области еды регулярно заносятся в обходные журналы и затем доставляются каким-нибудь врачам, которые теперь распоряжаются его судьбой и принимают важные для его благосостояния решения, где обязательным условием является поддержание жизни, хоть от свиданий его на время исправительных процедур и избавили, и поэтому любящая мать не имеет шансов собственными глазами увидеть заметные улучшения, но также и сопряженные с ними обострения, как их описывает ей вежливый доктор, выступающий в качестве замены свиданию. Производя холеными руками изящные жесты, он в ученых выражениях туманно повествует о новых методах и о проверенных, нагоняя страху, не забывает и про господа бога нашего, благосклонно взирающего с небес на маленькую часовенку при лечебнице, где трудится испитой серолицый дьячок, и в конце концов под соусом в том же ключе делает ей очередное предложение, такое, от которого она никак не смеет отказаться.</p>

<p>

Благодаря этому в один прекрасный день Идена под руки выводят из палаты и привычным набором движений тянут в уборную, но назад после ее посещения в черную дыру вольера больше уже не уволакивают. Взамен его беспрепятственно и споро размещают на скрипучей каталке, специально поджидающей для этого торжественного случая неподалеку от стула с дежурным, и тщательно пристегивают ремнями, чтоб не уронить, так как проблем от его разбойного поведения за последнее время здорово поубавилось, а вместе с тем и поводов для неуемного карания, и поэтому два санитара без лишних слов берут каталку и везут ее прямо в ад, то есть через весь первый этаж к большому грузовому лифту со складной решетчатой дверью и ослепительным йодистым патроном допотопной лампочки, чья шахта достигает самого подвала. Именно в подвал они с угрожающим лязгом и опускаются, не для того, чтобы проводить там какие-нибудь несусветные опыты с участием местного доктора Менгеле, а просто потому, что из подвала открывается доступ к старым подземным тоннелям, соединяющим вместе разрозненные корпуса на подвластной лечебнице территории, которые у персонала принято использовать для транспортировки трупов и малоотличимых от них овощей — в общем, всех, кого на собственных ногах наземным путем волочь чересчур накладно.</p>