Между тем я не захотел принять приглашение жить в доме Муота, и он не настаивал. Я бывал там ежедневно, и мне было приятно видеть, что Гертруда рада моему приходу и что беседа со мной и музицирование доставляют ей удовольствие, так что не я один в долгу.

Премьера оперы была назначена на декабрь. Я пробыл в Мюнхене две недели, принимал участие во всех репетициях оркестра, вынужден был в одном-другом месте что-то вычеркнуть и подправить, но увидел, что мое произведение в хороших руках. Мне странно было смотреть, как певцы и певицы, скрипачи и флейтисты, капельмейстер и хор занимаются моим сочинением, которое для меня самого стало чужим и дышало жизнью, что уже не была моей.

— Погоди, — говорил иногда Генрих Муот, — скоро тебе придется дышать омерзительным воздухом известности. Впору пожелать тебе, чтобы твоя опера провалилась. Иначе ведь тебя начнет преследовать целая свора, скоро ты сможешь торговать локонами и автографами и убедишься, сколько вкуса и любезности в поклонении стада. Уже сейчас все говорят о твоей хромой ноге. Это способствует популярности!

После необходимых репетиций и проб я уехал домой, чтобы вернуться лишь за несколько дней до премьеры. Тайзер так и сыпал вопросами о постановке, он думал о сотнях мелочей в оркестре, которых я почти не заметил, и ждал предстоящего спектакля с большим волнением и беспокойством, нежели я сам. Когда я пригласил его вместе с сестрой присутствовать на премьере, он подпрыгнул от радости. Зато матушка не хотела участвовать в нашем зимнем путешествии и наших волнениях, и меня это не огорчило. Постепенно я тоже стал испытывать тревогу, и вечером мне нужен был стакан красного вина, чтобы уснуть.

Зима наступила рано, и наш домик утопал в снегу посреди облетевшего сада, когда однажды утром брат и сестра Тайзеры заехали за мной в карете. Матушка помахала нам вслед из окна, карета отъехала, и Тайзер с укутанной толстым шарфом шеей запел песню путника. В течение всей нашей долгой поездки на поезде он вел себя, как мальчишка, едущий на рождественские каникулы, а хорошенькая Бригитта сияла более тихой радостью. Ее общество было мне приятно, потому что все мое спокойствие улетучилось и событий, предстоявших в ближайшие дни, я ждал, как приговоренный. Это сразу же заметил Муот, встречавший нас на вокзале.

— У тебя страх перед публикой, парень, — засмеялся он с довольным видом. — Благодарение Господу! Ты же все-таки музыкант, а не философ.

И он, видимо, был прав, потому что мое волнение не проходило до самой премьеры, и в те ночи я не спал. Из всех нас один Муот сохранял спокойствие. Тайзер горел нетерпением, приходил на каждую репетицию и без устали критиковал. Вытянув шею и прислушиваясь, сидел он на репетициях рядом со мной, в затруднительных местах громко отбивал такт кулаком, хвалил или качал головой.

— Здесь не хватает флейты! — воскликнул он на первой же репетиции оркестра, да так громко, что дирижер невольно взглянул в нашу сторону.

— Нам пришлось ее убрать, — сказал я, улыбаясь.

— Убрать? Флейту? С какой стати? Что за свинство! Гляди в оба, не то они профукают тебе всю твою увертюру!

Как было не засмеяться, однако мне пришлось удерживать его силой, до того он рвался в бой. Но когда заиграли его любимое место в увертюре, где вступают альты и виолончели, он откинулся назад, закрыв глаза, судорожно сжал мою руку, а потом пристыженно прошептал:

— Да, тут у меня прямо слезы навернулись. Чертовски здорово.

Я еще не слышал, как исполняется партия сопрано. И теперь мне было странно и больно впервые внимать чужому голосу в этой партии. Певица справлялась с ней хорошо, и я сразу выразил ей свою благодарность, но сердцем вспоминал предзакатные часы, когда те же слова пела Гертруда, и у меня было чувство безотчетного тоскливого неудовольствия, какое бывает, когда ты отдал какую-то дорогую тебе вещь и теперь впервые видишь ее в чужих руках.

Гертруду я в те дни видел редко, она с улыбкой наблюдала мое лихорадочное состояние и махнула на меня рукой. Я побывал у нее вместе с Тайзерами, она с веселой сердечностью приняла Бригитту, которая восхищенно смотрела на эту красивую благородную женщину. С тех пор девушка прямо бредила Гертрудой и пела ей хвалу, к которой присоединялся и ее брат.

Последние два дня перед премьерой я помню смутно, все во мне перемешалось. Появились новые волнения: один певец охрип, другой был обижен, что не получил более значительной роли, и на последних репетициях вел себя очень скверно, дирижер делался тем сдержаннее и холодней, чем больше у меня возникало замечаний. Муот иногда меня поддерживал и преспокойно улыбался, наблюдая всю эту суматоху, в этой ситуации он был мне полезней, нежели добряк Тайзер, который носился туда-сюда, как огненный дьявол, и всюду находил, к чему придраться. Бригитта смотрела на меня почтительно, но и с некоторой жалостью, когда в спокойные часы все мы сидели вместе в отеле, подавленные и довольно молчаливые.

Дни тем временем шли, и вот наступил вечер премьеры. Пока театр заполнялся публикой, я стоял за сценой, не имея уже никакой возможности хоть что-то сделать или посоветовать. В конце концов я прибился к Муоту, он был уже в костюме и, сидя вдали от шума в какой-то комнатке или, скорее, в закутке, медленно опорожнял полбутылки шампанского.

— Хочешь стаканчик? — участливо спросил он.

— Нет, — ответил я. — А тебя это не возбуждает?

— Что? Вся это суматоха? Это всегда так.

— Я имею в виду шампанское.

— О нет, оно меня успокаивает. Бокал-другой я выпиваю каждый раз, когда хочу чего-нибудь добиться. Но теперь ступай, уже пора.

Служитель провел меня в ложу, где я застал Гертруду и Тайзеров, а также высокого господина из Дирекции театров, который с улыбкой меня приветствовал.

Вскоре мы услышали второй звонок, Гертруда ласково посмотрела на меня и кивнула. Тайзер, сидевший сзади, схватил меня за руку выше локтя и сильно ущипнул. В зале погас свет, и откуда-то из глубины ко мне начала торжественно подниматься моя увертюра. Теперь я немного успокоился.

И вот передо мной взошло и зазвучало мое произведение, хорошо знакомое и все-таки чужое, оно больше во мне не нуждалось и жило отныне своей жизнью. Радость и труд прошедших дней, надежды и бессонные ночи, страсть и томленье того времени предстали теперь передо мной, оторвавшиеся от меня и замаскированные, волнения моих сокровенных часов вольно и призывно летели в зал, обращенные к тысячам чужих сердец. Вышел Муот и начал, сдерживая голос, постепенно прибавил звук, затем дал себе волю и пел с всегдашним своим мрачным, негодующим пылом, а певица отвечала ему высокими, парящими, светлыми звуками. Дальше шло место, которое еще слышалось мне в точности так, как его однажды пела Гертруда, оно выражало мое преклонение перед ней и тихое признание в любви. Я обратил свой взгляд на нее и посмотрел в ее спокойные, чистые глаза, которые поняли меня и ласково приветствовали, и на какой-то миг я ощутил весь смысл моей юности, как нежный аромат созревшего плода.

С этой минуты я был спокоен, смотрел и слушал, словно гость. Раздались аплодисменты, певцы и певицы вышли на авансцену и кланялись, публика часто вызывала Муота, и он холодно улыбался с высоты в освещенный зал. От меня тоже требовали, чтобы я показался, но я был слишком оглушен и не испытывал желания выйти хромой походкой из своего приятного укрытия.

Тайзер, напротив того, сиял, как утреннее солнце, обнимал меня и без спросу тряс за обе руки высокого господина из Дирекции театров.

Банкет был готов, он ожидал бы нас даже после провала. Мы поехали туда в экипажах, Гертруда с мужем, я с Тайзерами. Во время этой недолгой поездки Бригитта, не сказавшая еще ни слова, вдруг расплакалась. Вначале она боролась с собой и старалась сдержаться, но потом закрыла лицо руками и дала волю слезам. Я не знал, что сказать, и был удивлен тем, что Тайзер тоже молчал и не задал ей ни единого вопроса. Только обнял ее и ласково, утешительно что-то нашептывал, будто успокаивал ребенка.