Богров выиграл еще два раза, снова по м е л о ч и, потом собрался еще более, спружинился весь, начал кусать заусенцы, сделал крупную ставку, ошибся на одну цифру, проиграл и лишь после этого начал искать глазами Щеколдина; подошел к нему:
– Дайте в долг, до завтра, Николай Яковлевич.
Щеколдин вытащил из кармана толстую, н е с ч и т а н н у ю пачку денег, протянул Богрову молча.
Тот пошел в кассу, вернулся к столу, снова начал ставить по мелочи, пару раз выиграл, потом ж а х н у л тысячу франков на цифру одиннадцать, она еще ни разу не игралась за вечер; шарик остановился на двенадцати. Богров поставил еще одну тысячу на одиннадцать, и шарик вновь лег рядом на десять.
Богров съежился, плечи его расслабились, лицо сделалось серым, и он не сразу даже понял, отчего оказался за столом один: почти все игроки столпились там, где весь вечер стоял Щеколдин. Невысокий, неряшливо одетый итальянец, с толстенной сигарой в углу толстого, безобразного рта, выиграл, поставив на цифру «четыре»
сто франков. Крупье подбросил ему тридцать шесть жетонов по сто каждый.
Итальянец, не выпуская обслюненной сигары изо рта, сказал крупье:
– Поставьте снова на четыре – все деньги.
За столом сделалось так тихо, что было слышно, как потрескивает табак, когда итальянец глубоко затягивался, так глубоко, что сигара его делалась на мгновенье словно бы разрезанной красным ободком шипящего жара.
И снова шарик, стремительно вращавшийся по громадной ребристой рулетке, остановился на цифре четыре.
Прибежал директор казино, следом за ним появились служители в форме, принесли аккуратный ящичек, там – в упаковке – деньги, сто двадцать девять тысяч шестьсот.
– Поставьте все это на цифру четыре, – повторил итальянец и, только сказав это, начал багроветь, будто после апоплексического удара.
Директор вызвал другого крупье, чтоб не было никаких подозрений в сговоре, тот воссел на трон, крутанул шарик, и снова выпала четверка.
Итальянец поднялся и, сгибаясь пополам от истерического смеха, пошел по казино, словно бы подстреленный, никак упасть не может, еще бы, четыре с половиной миллиона, состояние!
– Вот так надо играть, Дмитрий Григорьевич, – вздохнул Щеколдин, наблюдая, как служители накрывали столы черным сукном, – работа казино была прервана, все деньги из кассы взяты п о д л о п а т у. – А вы – суетились…
– Я должен вам четыре тысячи, – сказал Богров. – Куда принести их вам завтра к вечеру, Николай Яковлевич?
– Не к спеху. Отдадите позже.
– Это долг чести, я не могу…
– Можете, – убежденно сказал Щеколдин. – Пить станем?
– Я бы выпил.
Они зашли в кафе, Щеколдин заказал водки «Попофф», официант, конечно же, не понял, принес две рюмашечки по тридцать граммов, Щеколдин несколько раздраженно дважды повторил:
– Бутылку, я прошу бутылку, понятно, бутылку!
По-прежнему раздраженно проводив взглядом официанта, Щеколдин сказал:
– Мне этих паршивых денег не жаль, Дмитрий Григорьевич, мне жаль другого – вы мелко играли, вы нервничали, вон даже на мизинце до крови кожу обгрызли… А ведь казино – шуточный риск в сравнении с нашим делом… Вы нравитесь мне, в вас есть задор и ум, но, прошу вас, подумайте еще, время п о к а есть, в какой мере вы готовы к делу? После того как вы скажете «да» и узнаете объект, против которого надо будет работать, отказ выполнить приказ, уклонение от д е л а означает для вас смерть. Только поэтому я и повторяю вам: думайте, у вас еще есть время. Не скажу, чтоб много, но – есть.
«А ведь я так и пропасть могу, – подумал вдруг Богров. – Не заиграться бы… А что вообще-то значит заиграться? Этот итальянец, который сегодня снял банк казино, играл ведь, но не заигрался? Почему? Фатум? Или был в сговоре с первым крупье, которого потом заменили? Какой смысл тогда было оставлять деньги на четверке в третий раз? Просто он знал, что будет выигрыш, он был н а д игрою, над нами, мелочевками, он делал главное дело жизни, его ж теперь все узнают».
– Теперь, – усмехнулся Щеколдин, – этого синьора Энрике Грасиани вся Европа узнает, завтра же в газетах раструбят.
Богров вздрогнул даже, – так Щеколдин угадал его мысль.
– Да, память многого стоит.
– Она стоит всего, – подтвердил Щеколдин, – ибо одна лишь дает истинное бессмертие.
– Я думал об том же, – невольно для себя признался Богров.
– Я почувствовал. Вы правы, человек, который сможет казнить Столыпина, станет главным человеком мира в двадцатом веке, это уж точно.
– Как мне найти вас завтра, Николай Яковлевич?
– Никогда не задавайте такого вопроса впредь, – жестко отрезал Щеколдин. – Никогда и никому.
Официант поставил на стол бутылку водки, недоуменно поглядев на странного человека, заказавшего столь огромное количество русского напитка, пожелал хорошего вечера и поинтересовался, что будут заказывать себе гости на ужин.
– Спагетти, – ответил Щеколдин; Кулябко проинструктировал его: максимум скромности в тратах на себя, щедрость по отношению к Богрову. – Мне – спагетти, а моему другу дайте самое вкусное из того, что у вас есть.
– Мы можем предложить великолепную мерлусу с лимоном, это наше фирменное.
– Хотите мерлусу с лимоном, Дима? – спросил Щеколдин, точно определив время, когда можно было переходить на дружество, отбрасывая отчество.
– О, спасибо, но это здесь ужасно дорого, я с удовольствием съем, как и вы, спагетти.
Тем не менее Щеколдин попросил принести мерлусу, разлил водку, чокнулся с Богровым и сказал:
– Дима, пока еще о вашем предложении знаю один лишь я, но не знают ни Виктор, ни Абрам… Лучше откажитесь, вы еще слишком молоды, мне, говоря честно, жаль вас…
Виктором был Чернов, вождь партии социалистов-революционеров, Абрамом был Гоц, брат погибшего Михаила, подвижник террора.
Кулябко инструктировал: «Главный козырь, – имена вождей – выбрасывайте в конце, когда Богров устанет, это будет для вас лучшая проверка; по тому, как он среагирует, вы поймете все про его затаенные мысли».
И снова Кулябко оказался прав, потому что Богров спросил:
– Я увижу их перед началом д е л а?
– Вы увидите их потом, Дима, когда сможете убежать сюда… После акта… Я спрашивал вас, готовы ли вы на смерть во имя нашего дела… Человек, который совершит р а б о т у, обязан остаться живым, и вы это прекрасно понимаете…
Каждому движению нужно живое знамя… Скажите, Дима, вам хочется славы?
Погодите, не торопитесь отвечать мне, я очень боюсь услыхать ложь, я боюсь ощутить неискренность… Скажите мне, обдумавши вопрос, ответьте честно, испепеляюще честно, как и надлежит говорить революционеру-террористу…
Богров кашлянул, чувствуя в себе остро вспыхнувший страх. «Меня затягивает, – понял он, – этот человек может погрузить в такую пучину, откуда уж выхода не будет; такой убьет, узнай про меня правду, у него порою глаза останавливаются, как у маньяка».
Но помимо его воли, словно бы кто-то другой, очень маленький и слабый, неуверенный в себе, быстрый, как зверек, алчущий ласки человека, у которого большая и сильная рука, ответил:
– Я не стану лгать, Николай Яковлевич, я испытываю ужас перед разверзшимся молчанием могилы, перед вечной недвижностью, перед крышкой гроба и гвоздями, которые проржавеют, покроются черной теплой плесенью… Да, я боюсь этого, а потому уповаю на память, которая вечна… На память поколений по тем, кто отдает себя на алтарь революции… На ее кровавый, ужасный алтарь… Но я не могу и не хочу быть слепою пешкой в руках неведомых мне мастеров борьбы, против этого восстает мое существо; я готов на все, но в союзе равных.
– Сколько времени вы еще думаете пробыть в Ницце?
– Я изнываю здесь от тоски и одиночества.
– Научитесь отвечать на вопрос однозначно, Дима. Итак, сколько времени вы можете прожить здесь?
– Сколько потребно делу.
– Хорошо, этот ответ меня устраивает.
Щеколдин снова разлил по рюмкам, выпил не чокаясь; потер лицо, улыбнулся своей внезапной, располагающей улыбкой: