Но двум богам Большой доверял всегда. Первой была Нинсун, матушка, слишком близкая, нежная, чтобы верить в ее причастность соблазнительной грани самовольства. Вторым — Уту, Солнце, бог света и определенности, судья, чья роль была ясна, а решения чисты как летнее небо. Гильгамеш негодовал, если слышал о соперниках Уту, воспринимал вызовы ему как попрание самого себя. Именно поэтому в ответ на вопрос Энкиду он выкрикнул имя Хуррумского демона: пресловутая тьма под сводами кедров, так напоминающая преисподнюю, казалась Большому самым наглым вызовом.

Что урукцы? Они испугались. Старейшины стали вспоминать ужасы, которые слышали с детства про Хуваву. «Голос его как ураган, вместо губ — пламя, вместо дыхания — смерть», — слова древних гимнов звучали впечатляюще.

— Никто другой за меня не умрет! — отмахнулся Гильгамеш.

Тогда старейшие начали перечислять богов, которые уделили Хуваве частицы своей силы. Неожиданно они вспомнили и про Уту. Получалось так, что гора Хуррум охраняла путь закатного солнца, а Хувава ходил у Уту в привратниках.

— Нет! — резко возразил Гильгамеш. — Не верю, что Хувава славит Солнце. Наоборот, он бежит от Уту. Но не убежит от меня. Что до врат преисподней — тем лучше, мы распахнем их и посмотрим. Неужели вам не интересно было бы заглянуть туда?

Старейшины бормотали оградительные заклятья, безрассудство Большого приводило их в трепет. Построил стены, победил Агу — это, конечно, славно, но достаточно ли для того, чтобы похваляться перед самим Куром?

Однако старейших для того и выбирают, чтобы они боялись. Гильгамеша удивил Энкиду. Вначале тот принял слова Большого с восторгом, однако чем ближе дело шло к походу, тем более тревожным становилось его лицо.

— Прошлую свою жизнь я помню уже плохо, смутно, словно бы сквозь дым от очага. Но знаю точно, что звери боялись гор. Может быть, мне это только кажется, но я припоминаю рвы, колючки, холод из-под крон деревьев. Погадай, Большой, может быть камни да кости подскажут, идти, или нет!

Гильгамеш даже обиделся.

— Какая глупость! Пусть женщины слушают гадальщиков. Когда же камни предсказывали доброе? Нет, Энкиду, прекращай беспокоиться. Даже если я умру там, слава-то останется. Подумай, в Уруке станут подрастать дети и приходить к тебе: «Скажи, Созданный Энки, что совершил наш Большой, твой друг и названный брат?» Вместо того, чтобы печалить меня, подумай, о чем ты будешь им рассказывать…

Одна Нинсун не отговаривала Гильгамеша. Только морщины на лице жрицы стали темнее.

— Хорошо, сын мой, — женщина оторвалась затылком от конусообразного алтаря. — Я пойду говорить с Уту. Позови Энкиду и ждите меня здесь.

Жрица молилась на крыше Кулаба. Когда она вернулась в храм Нинсун, на ней были торжественные одеяния. Грудь женщины украшало массивное драгоценное ожерелье, голову венчала серебряная тиара, а от тела веяло мыльным корнем. Она была погружена в себя и, даже усевшись перед алтарем, не сразу посмотрела на братьев.

— Ну, беспокойные сердца, — наконец грустно улыбнулась жрица. — Много со мной говорил Уту, но не все я поняла. Однако удерживать вас не стану. — Ее глаза некоторое время перебегали с Гильгамеша на Энкиду и обратно. — Да вас и не удержать. Как бы ни хотелось мне этого. Когда сердце просит, таким, как вы, нужно идти. Даже если цель путешествия — Хувава. — Она вздохнула. — Одно — чувствую это! — я должна сделать: посвятить тебя, Энкиду, Гильгамешу.

— Я и так посвящен ему, — осторожно сказал степной человек.

— Ты же назвала нас братьями! — удивился Большой. — А братья посвящены друг другу — кто этого не знает?

— Я, Нинсун, твоя мать, желаю этого, — женщина властно протянула руку Энкиду. — Могучий, не мною рожденный, подойди сюда. Не бойся, разве так страшна названная матушка?

Энкиду доверчиво улыбнулся и взял ее за руку. Огонек странной решимости зажегся в глазах жрицы.

— Здешние жены богов, жрицы Кулаба, уже ведут священный хоровод во дворе. Прислушайся, они славят тебя, посвященный Гильгамешу!

Большой напряг слух и услышал приглушенный стенами женский напев.

— Пусть счастлива будет твоя доля, — продолжала Нинсун. — Иди перед Гильгамешем, отводи от него грозу — тогда мое благословение пребудет с тобою. А еще носи талисман, пусть он бережет твою грудь.

С этими словами жрица-Нинсун сняла с себя ожерелье и перекинула его через шею Энкиду.

Созданный Энки любил, покряхтывая от внимательности, разглядывать талисман. Пронизанные серебристой нитью, переменною чередою шли кусочки горного хрусталя и яхонты. Тяжелое, оно сверкало на солнце так, что Энкиду был виден издалека. По этой причине он ни разу не участвовал в охоте. На предложения Гильгамеша снять ожерелье и спрятать в походном мешке, степной человек отвечал неизменным отказом:

— Матушка одела его мне на шею не просто так. Здесь есть какой-то смысл, нельзя забывать об этом.

Как ни крути ожерелье, всюду оно было одним и тем же. Старый мастер подобрал одинаковые по размеру камни и расположил их в бесконечный хоровод.

— С таким ожерельем можно не беспокоиться о будущем, — беспечно говорил Большой. — Даже бормоталы в обмен на такое сокровище дадут тебе еды на множество дней.

— Это хорошо, — рассеянно кивал головой Энкиду. — Здесь, наверное, многое значит поворот. — Он так и сяк вертел ожерелье вокруг шеи. — Жалко, что я не догадался оставить его в том же положении, как дала мне его Нинсун.

Поглощенный ожерельем, Энкиду как будто не замечал дороги. Впрочем, каждое утро он задавал направление, а в полдень сверялся по солнцу и уверенно говорил, сколько им еще идти. Урукцы же только тем и занимались, что глазели по сторонам. Их интересовало все: от буйных трав, захлестывавших местами прибитые сухими ветрами к земле деревья, до неожиданных выпуклостей холмов и ржаво-песочных боков степных пантер, которые, протяжно мяукая, подолгу сопровождали людей.

А однажды они попали под запоздалую весеннюю грозу. Вовсю грохотал в свои боевые барабаны Энлиль, слепящие огненные стрелы вонзались в землю вокруг людей. Одна молния ударила так близко, что урукцам показалось, будто они увидели гигантское блистающее дерево, раздвинувшее небо и землю. Тонкие, словно паутина, ветви расходились во все стороны от ствола; пересекаясь, они расцвечивались странными огненными цветами. Огненные птицы словно мячики скакали между ветвей. Пылающий змей струился вверх по стволу. Миг — и все исчезло. Оглушенные молотом Энлиля, урукцы долго терли глаза, прогоняя из них черноту, принесенную блистающим древом.

Энкиду сказал, что им лучше сесть. Они опустились на землю — только носы да глаза торчали над травой, — и огненные стрелы стали обходить людей. Урукцы сидели так до тех пор, пока первые полновесные капли не ударили о почву. Тогда Энкиду поднял путешественников и заставил идти вперед. По привычке горожан Гильгамеш и служители Кулаба оглядывались по сторонам в поисках укрытия.

— Если хотите — можно опять сесть, — сказал Энкиду. — Но что сидя, что на ходу — вымокнем мы одинаково.

Дождь был крупный, но теплый. Моментами людям казалось, что они не идут, а проламываются сквозь сотканную из плотных шнуров завесу небесной влаги. Где-то сзади громыхал стремительно удаляющийся Энлиль, а вокруг начинали шуметь все более крупные потоки. Когда дождь стал тише, они взобрались на один из холмов и наблюдали, как несутся по степи из ниоткуда взявшиеся реки. Вода влекла за собой пучки травы, вырывала из земли уродливые, клешнеобразные корни деревьев, ломала кустарник. Кое-где под очищенной влагой почвой были видны россыпи камней, напоминавшие о недолговечности степного цветения.

На четвертую седьмицу путешествия они вновь увидели Евфрат. Степь уже пожухла, потускнела. С каждым днем воздух становился все суше, пыльнее. Урукцы достали тонкие полотна, прихваченные из города, и обматывали ими головы, изобразив нечто вроде прикрывающих нижнюю часть лица бурнусов. От Евфрата знакомо пахнуло речной, илистой влагой. Однако урукцы не узнали своей реки. Евфрат здесь казался полноводнее, течение его было стремительным, а берега крутыми, мощными. Особенно высоко поднялся западный берег, с которого они смотрели на любимое детище Энки.