Тот страх, который она узнала за эти десять дней пути, подбирался к ней, окутывая разум подобно негустому серому туману в полях, когда все вокруг будто застилает холодная пелена слепоты. Среди путешественников лишь ей одной был знаком этот страх, он достался ей по наследству, а также
— благодаря воспитанию; ведь именно для того, чтобы уберечься от этого страха, жители Столицы возводили свои дома с прочными стенами и окружали их заборами, именно этот страх сделал улицы в Столице такими прямыми, а входы в дома такими узкими. Вряд ли Люс понимала это, живя за стенами родного дома, за закрытыми узкими и низкими дверями. Она тогда чувствовала себя в полной безопасности. Даже в Шанти она вскоре забыла об этом страхе, несмотря на то что чувствовала себя там чужой, ибо стены, окружавшие ее в этом городе, тоже были очень крепки, хотя и невидимы глазу: дружба, взаимопомощь, любовь — тесный круг человеческих отношений. Но она сама, по собственному выбору покинула этот круг, вышла за его пределы, отправилась в дикие края и наконец лицом к лицу встретилась с тем страхом, к которому ее готовили всю жизнь.
Это оказалось непросто, и она вынуждена была бороться, когда страх впервые стал овладевать ею, иначе он затмевал все вокруг и она совершенно теряла способность ориентироваться в собственных действиях и поступках, теряла способность выбора. Но она вынуждена была бороться с этим страхом вслепую, ибо разум ее противостоять ему не мог: страх был куда древнее и сильнее разума, сильнее любых разумных аргументов и идей…
Можно было бы, например, уцепиться за идею существования Бога. Там, в Столице детям часто рассказывали о Боге. Он создал все миры, и он наказывал дурных людей, а хороших после смерти отправлял в Рай. Рай был прекрасным домом с золотой крышей, где добрая Мария, Матерь Божья и мать всех людей на свете, поджидала души умерших. Люс когда-то очень нравилась эта история. Когда она была маленькой, то молилась Богу, чтобы он устроил одно и не позволил случиться другому — ведь он мог сделать все на свете, если его попросить как следует; позже ей нравилось представлять себе Матерь Божью, и свою собственную мать, и то, как они вместе ведут хозяйство в Раю. Но когда она думала о Рае здесь, то он казался очень далеким и маленьким; и Столица тоже. Здесь никакого Бога существовать не могло; Бог принадлежал людям, а там, где не было людей, не было и Бога. На похоронах Льва и других погибших тоже говорили о Боге, но все это теперь осталось далеко позади. Здесь ничего подобного не было. Никто не создавал этот дикий край, и не было в нем ни зла, ни добра; он просто существовал.
Колючей сухой веточкой Люс нарисовала на песчаной земле возле своей ступни кружок, стараясь сделать его как можно ровнее. Этот кружок изображал некий мир, или некую самостоятельную личность, или Бога — можно было назвать его как угодно. Больше никто и ничто в диком краю не могло бы ТАК подумать о каком-то нарисованном кружке — и она вдруг вспомнила изящное золотистое кольцо, которым было закреплено стекло компаса. Так думать об абстрактном кружке могла здесь только она — потому что она была человеком, обладала разумом, и глазами, и умелыми руками, и способна была что-то вообразить, а потом выразить возникший образ в рисунке, пусть даже в очень простом. Но ведь и любая капля росы, упавшая с листа в пруд, любая из капель здешнего вечного дождя могли создать окружность и притом куда более правильную — ровный, расходящийся от центра круг, — и если бы у этого пруда или лужицы не было берегов, то созданная каплей окружность могла бы расширяться до бесконечности, становясь все менее заметной, но все более широкой. Она, Люс, не могла сделать того, что могла сделать любая капля воды. И что, собственно, было там, внутри ее кружка? Песчинки, пыль, несколько крохотных камешков, полузасыпанная колючка, усталое лицо Андре, голос Южного Ветра, глаза Саши, так похожие на глаза Льва, непроходящая боль в плечах, натруженных лямками тяжелого рюкзака, и еще ее страх. Этот кружок не мог удержать в своих границах ее страх. И она стерла его, разгладила песок рукой, и все стало как прежде, как было всегда и как будет всегда после того, как они уйдут отсюда и пойдут дальше.
— Сперва мне казалось, что я бросаю Тиммо, расстаюсь с ним навсегда, — говорила Южный Ветер, изучая самый большой из водяных пузырей на своей левой ступне. — Особенно когда мы ушли из нашего дома. Мы ведь с ним строили его вместе… ты знаешь. Мне казалось, что я ухожу прочь и оставляю его там одного. Но теперь мне так не кажется. Ведь он погиб где-то здесь, в этих краях. Я знаю, что не прямо здесь, а немного севернее и выше, но сейчас я чувствую, что он не так ужасно далеко от меня, как всю осень, пока я жила в нашем домике; наоборот, сейчас я почти уверена, что иду ему навстречу. Не для того, чтобы умереть — я вовсе не это имела в виду; просто там я все время думала, что он умер, а здесь, почти с самого начала путешествия, я думаю о нем, как о живом. Как если бы он сейчас был рядом со мной.
Они расположились лагерем в ложбине у подножия красных холмов, возле веселого ручейка с каменистым руслом. Давно уже были разложены костры, приготовлена и съедена пища. Многие даже успели забраться в спальные мешки и уснуть. Еще не совсем стемнело, но было очень холодно, так что, если не двигаться, оставалось только жаться к огню или же как следует закутаться и лечь спать. В первые пять ночей путешествия они не разжигали костров, опасаясь погони, и эти ночи были поистине ужасны; Люс никогда прежде не знала столь простого и явственного наслаждения, какое она испытала, когда, после нескольких мучительных ночевок, на стоянке впервые разожгли большой костер — это произошло еще на пустошах южного склона, внутри большого дерева-кольца, и с тех пор каждый вечер она снова и снова с наслаждением приобщалась к этой роскоши: горячей пище и долгожданному теплу. Те три семьи, вместе с которыми они с Южным Ветром устраивались на ночлег и готовили еду, уже укладывались спать; младший из детей — и самый младший среди путешественников — мальчик одиннадцати лет уже свернулся в своем спальном мешке калачиком, как сумчатая летучая мышь, и крепко спал. Люс подбрасывала в костер топливо, пока Южный Ветер занималась своими стертыми в кровь ногами. Вверх и вниз по берегу реки горели еще семь таких же костров, и самый дальний казался всего лишь пламенем свечи в серо-голубых сумерках, пятнышком золотистого неверного света. Говор ручейка заглушал людские голоса, звучавшие возле костров.
— Пойду соберу еще немного дров, — сказала Люс. Она вовсе не избегала ответа на то, что рассказала ей Южный Ветер. Просто никакого ответа не требовалось. Южный Ветер была человеком удивительно добрым и великодушным; она отдавала, как и рассказывала: не ожидая чего-то взамен или в ответ. В целом мире не нашлось бы лучшего друга, не требующего ничего, но всегда способного поддержать и ободрить.
Они много прошли в этот день, километров двадцать семь по подсчетам Мартина, и выбрались наконец из этого монотонного кошмарного лабиринта колючих кустарников. Они приготовили горячий ужин, костер горел жарко, и не было дождя. Когда она снова встала, то даже боль в плечах показалась Люс приятной (потому что рюкзак не оттягивал их назад). Именно эти мгновения в конце дня, у костра искупали для нее всю тяжесть мучительных голодных дней пути, когда шагаешь, шагаешь и шагаешь без конца и только пытаешься ослабить врезающиеся в плечи лямки мешка, часами шлепая по грязи, под дождем, когда кажется, что идти дальше совершенно бессмысленно; эти вечера искупали и самое страшное — одинокие часы в черной ночной тиши, когда она просыпалась от одного и того же страшного сна: ей казалось, что их лагерь окружают какие-то неведомые существа, не понятно, живые или нет, но недоступные, невидимые в темноте; они стояли вокруг и наблюдали за ними.
— Вот здесь уже поджило, — сказала Южный Ветер, когда Люс вернулась к костру с «целой охапкой хвороста, набранного в зарослях на склоне, — а на пятке никак не заживает. Ты знаешь, сегодня весь день у меня было такое чувство, что нас больше никто не преследует.