Розалин Майлз

Глориана

Мы разбили Армаду, величайшую силу в истории человечества. Мы, Англия и я, Елизавета, королева Елизавета.

Я стала живой легендой, на которую дивился весь мир, несравненной женщиной и непревзойденной королевой. Женщиной по-прежнему уязвимой и даже, увы, еще более отягощенной плотью. К вечной головной боли из-за политики прибавилась другая — не так-то просто быть живой богиней.

Мы подпалили испанскому королю бороду, оттаскали его за нос, стащили штаны, повернули ко всему миру голой задницей и так всыпали, что ему до конца жизни неуютно было сидеть.

То была великая, могучая, прогремевшая на весь мир победа. Однако надо было жить дальше. И мне и Англии, сейчас и потом, сей же час.

Сейчас? Невозможно.

Надо.

Итак, в мою жизнь вступил мой новый лорд.

Покуда приходилось отбиваться и от Испании, и от миссионеров из Дуэ, смирять внутренних врагов, как в восьмидесятых, я еще могла держать Купидона в узде.

Но теперь…

Для него, для моего юного лорда…

Иметь то, чего не купишь ни за какие деньги, свободный доступ ко мне, в мою опочивальню, возможность нашептывать мне на ухо, близость к трону, за которую мужчины соперничали всю мою жизнь, а тем паче теперь, на вершине нашего триумфа, — разве это не лучше, чем владеть золотыми рудниками в Индии, и разве человеку, достигшему столь заоблачных высот, не следовало почитать себя небожителем?

Вы не согласны, что мой лорд, взысканный такой благосклонностью, мог числить себя в сонме земных богов?

Когда я его полюбила, я была уже сказочной королевой, легендой из прошлого и в то же время стержнем — нет, архитектором нынешнего миропорядка, королевой былого и грядущего. Едва ли хоть одна живая душа в Англии помнила время, когда я не сидела на троне.

И еще я была не такая, как прочие женщины, — богатая, властительная, источающая желания и восторги, терзания и муки на каждом шагу — танцевала ли я, скакала ли верхом, смеялась ли над житейской дуростью, рыдала от горя и утрат или улыбалась в глаза возлюбленного.

Так что с того, если мне было чуть за пятьдесят, а ему — несколько меньше? Чего бы ни отдали другие молодые люди, бесчисленные молодые люди, за эту безраздельную близость, за прогулки и беседы с глазу на глаз в ту весеннюю пору нашей любви?

О, любовь моя — теперь можно это сказать, — моя сладкая любовь, повелитель моей любви…

Когда я вас полюбила, мой лорд, возлюбленный, я была замечательна, талантлива, величава и прежде всего — обворожительна в своих и в ваших очах.

А вы? Постепенно вы становились грубее, громогласнее, решительнее — уже не тот краснеющий мальчик, но горячая голова, необузданный рубака, из-под вашего бархатного с кружевами камзола рвалась наружу неуправляемая стихия.

А я? Господи, зачем прикидываться и юлить?

Вы были высоченный, рыжебородый, своенравный и взрывались гневом, чуть что не по-вашему.

А меня это пугало, сердило, заставляло ежиться — почему бы не сознаться, что после стольких лет всеобщей шелковой вкрадчивости и атласной лести это меня возбуждало.

Я не скрывала от себя, что люблю лорда Эссекса, как отец любил мою мать. И как иной меряет свое достоинство весом тугой мошны, так Генрих мерил свою любовь дороговизной посланных даров.

Он, как и я, одаривал свою единственную любовь золотыми цепями и серебряными шнурами, рубиновыми сердцами и ожерельями из изумрудов в цвет ее зеленым шелкам — он любил, чтоб она одевалась в зеленое, это напоминало ему о майских гуляньях, когда он впервые ее заметил.

Ей полагалось все новое, словно королеве, — новый охотничий лук и стрелы с наконечниками из серебра, собственные часы с выгравированными на гирьках Г» и А». Она спала на ложе из чистейшего утиного пуха, на белоснежных простынях, за ткаными занавесями, в опочивальне, где стены украшали надушенные шпалеры с любовными сценами, а пол устилали мягчайшие шелковые ковры.

Как-то он вошел в ее покои и объявил:

— Я приготовил тебе дар почище прежних.

— Почище этого, милорд?

Анна гордо повернулась к нему. Ее грудь украшал утренний дар Генриха — жемчужная нить, которая оборачивалась вокруг шеи, спускалась к талии длинной, в целый фут, петлей и заканчивалась подвеской из чистого золота с буквой Б» — Болейн и тремя огромными висячими жемчужинами.

— Не в пример лучше, милая, — серьезно заверил он.

Она набросилась на него, вывернула карманы, открыла кошель, даже разжала его шутливо сжатые кулаки — ничего. Служители украдкой пересмеивались. Она взорвалась:

— Вы насмехаетесь надо мной, милорд!

Генрих хлопнул в ладоши. В маленький покой вошли глава Геральдической палаты и лорд-помощник герольда, их карточное великолепие озарило комнату. Преклонив колена у ног Анны, они вручили ей огромный пергаментный свиток с лентами и алыми государственными печатями.

По королевскому знаку все упали на колени.

Анна, трепеща, присела в глубоком реверансе.

— О нет, мистрис, не преклоняйте колен, — сказал Генрих, поднимая ее с пола, — теперь вы — маркиза Пембрук, выше вас в королевстве только король.

Что такое любовь без власти или власть без любви — любви, которую можно дарить, власти дарить — дарить, дарить?..

Я не могла увенчать моего лорда титулом, я уже пожаловала одним из величайших титулов его отца, а как Девере он был одним из родовитейших людей страны. Однако я могла позолотить лилию пышными почестями. И еще я могла дать ему денег, даровать монополии, как, например, на сладкие вина (от нее пошло начало его богатства), и, что куда важнее для него, возможность блистать во главе государства, где он сиял звездой, королем меж людей, божественным ребенком.

Однако я стремилась дать ему не блеск, а сущность, не внешний лоск, но само одеяние, до которого он бы постепенно дорастал, пока бы в действительности не стал тем, кем казался, — звездой, королем и божеством в одном лице. Я хотела, чтоб он научился повелевать — собой и другими, — как повелевал мной.

Безнадежно. Я любила его той любовью, какой раньше не знала. Да, я любила Робина — вы теперь знаете, как сильно я его любила. Я всем сердцем любила верного Хаттона, такого рослого, такого божественного танцора, — любила Рели за глаза цвета берлинской лазури и едкое остроумие — однако никого из них я не желала, как желала моего лорда.

Да, видит Бог, оттого, что стареет лицо и сморщиваются груди, живот становится дряблым и отвисает зад, пламя в чреслах не утихает! И если бы только в чреслах — ибо теперь я горела в двойном огне, мучительного вожделения к моему лорду и презрения к себе за эти неотступные похотливые мысли.

— Поставьте на меня, ваша милость!

Смотреть, как он играет в теннис, закатав рукава, так что видны золотисто-смуглые локти, без камзола, в одной рубахе, любоваться его безупречным римским торсом, ловить очертания мускулов, сильные коричневые соски, курчавую поросль на груди…

— Что вы сказали, Ваше Величество?

Видеть его рядом с собой в присутствии, когда, ловя мой повелительный шепот, он сгибает благородный стан, склоняет голову, касается моей щеки пламенно-русыми кудрями, отчего я вся вспыхиваю…

Видеть, как он преклоняет предо мною колена, видеть его смеющиеся глаза и губы вровень с моим лицом, вдыхать цветочный аромат, жаркую пряность его духов, видеть сильную руку на подлокотнике трона, смуглую щеку меньше чем в футе от моих любящих пальцев — видеть все это и не потянуться к этому теплу, к этой благоуханной мужественности, ни единым пальчиком не провести по жестким темно-русым волосам, не зажать в ладонях это лицо, не покрыть его поцелуями, не впиться в полные мужские губы, не выпить его душу, не умереть самой…

Не сделать ничего из того, к чему денно и нощно толкали меня любовь и стосковавшаяся плоть, — что же дивиться, если я стала сварлива и раздражительна, порою слезлива, а порою мстительна, злилась, когда мне перечили, и еще больше — когда меня пытались задобрить, умаслить, словно ребенка или умалишенную?..