Вообразите битву, Ваше Величество: Ваши могучие пушки сотрясают землю и оглашают грохотом, небеса, я тесню Ваших врагов, начертав на мече и в сердце Ваше имя; Ваши солдаты сражаются, как тигры, и вот уже брешь открылась в стене, сквозь которую, казалось, не пролезть и крысе…»

Я поцеловала пергамент и, как дура, залилась слезами. Роберт сочувственно помолчал, потом подмигнул и сказал:

— Я слышал, что лорд Эссекс как лорд-генерал показал истинное рыцарство в отношении женщин!

Я рассмеялась сквозь слезы:

— Каких женщин?

Роберт сделал большие глаза:

— Он запретил своим солдатам всякое насилие — вещь доселе неслыханная! И велел им стоять в почетном карауле — весьма галантный жест с его стороны, — пока женщины покидали город!

Эти и другие вести летели из Испании быстрее самой любви. И когда он вернулся, его внесла в Лондон волна народной жажды иметь героя, радоваться победе и хоть чем-то отвлечься от вечных мыслей о пустом желудке. Ладно, раз так, Глориана примет своего героя как подобает!

Я ехала встречать его к пристани — да, я вся извелась, я не могла дождаться, когда он сам ко мне явится, — а на улицах, как всегда в таких случаях, толпился народ: от врат Уайтхолла и дальше, сколько хватал глаз, люди шумели и выкрикивали приветствия.

И немудрено! Ведь я так тщательно нарядилась: роба золотой парчи, сплошь расшитая агатами, алмазами и жемчугами, юбка и шлейф блестящего белого атласа, огромные серебряные буфы рукавов, прозрачная серебряная кисея на плечах.

Поутру я взглянула в зеркало, с воплем швырнула его об пол и зарыдала:

— Клянусь Божьими костями, я никогда не выглядела хуже! Позовите Уорвик! Где Радклифф? Принесите… принесите…

Принесите новое лицо, без этих ужасных морщин, без ввалившихся, как у ведьмы, глаз; новые зубы вместо желтых и черных пеньков, шатающихся, как жертвы голода; новые волосы вместо редких седых косм; новую шею вместо этой утиной гузки; новую грудь, достойную ласк моего юного лорда…

— Ваше Величество никогда не выглядели привлекательнее.

Мои женщины знали свое дело и тут же к нему приступили: сперва белила густым, как побелка, слоем поверх легчайшего налета розовой краски, затем румяна на щеки, яркий кармин для губ, а поверх всего блестящая пленка яичного белка — главное, не улыбаться, чтобы она не лопнула. И завершение — парик: триумф густых рыжих локонов и завитушек, усыпанный звездочками блесток и высящийся словно Филиппов галион, — да, так-то лучше! А ведь меня ждет мой лорд — разве его любовь не делает меня краше, краше обычного?

День был пасмурный — вот-вот закапает дождик; никому из моих придворных не хотелось ехать на пристань, портить свои шелка и бархат.

Однако я решилась. Мое сердце от радости исходило слезами, нет, кровью — он вернулся, он здесь, прощай, печаль, прощайте, одинокие бессонные ночи…

Стражники распахнули большие ворота Уайтхолла, мой кортеж выехал на улицу. Я ликовала.

Выглянуло солнышко — конечно же дождя больше не будет. Солнечные лучи вспыхнули на золотой парче и, судя по приветственным возгласам, по обыкновению, зажгли толпу. О, мой добрый народ! Я любила его всем сердцем.

Однако по мере того, как мы подъезжали, я начинала разбирать слова.

— Лорд Эссекс! Хотим видеть лорда-генерала!

— Храни Господь доброго графа! Благодарение Богу, что он вернулся невредим!

— Где граф? Граф! Добрый граф!

По всей набережной, по всей Флит, до вершины Ладгейтского холма, за старым собором Святого Павла, в Ист-чипе и Бай-уорде слышалось одно и то же:

— Граф! Граф!

— Господь да хранит героя Кадиса, нашего избавителя!

— Покажите графа!

Разумеется, кое-что перепало и мне.

— Небеса благоволят Ее Величеству!

— Вот наша добрая королева Бесс!

Однако мои губы, которые произносили Благодарю тебя, мой добрый народ», были холодны, еще холоднее было на сердце. Никто не крикнул: Вспоминаю доброго короля Гарри!», никто не благословлял мое прекрасное лицо». И никто не кричал: Многие лета!», только: Лорд-генерал! Лорд-генерал! Когда мы увидим графа?!»

Он стоял на носу корабля и тянул шею, высматривая меня. Я подъехала, он спрыгнул на сходни, сбежал на берег в сопровождении роя своих спутников, схватил мою руку, прижал ко лбу, припал губами к стремени.

— О, моя сладкая королева!

Он рыдал в открытую, плакал светлыми слезами радости. А что я?

Ничего.

Я мечтала о его возвращении, молилась и плакала. Вот он здесь — радость обернулась во рту пеплом, болью, желчью.

Как я вырастила эту гадюку, которая того и гляди обернется против меня и ужалит? Кто спасет меня от многоглавого чудовища, грозы всех королей, от черни, враждебного народа, рассерженной толпы?

Сейчас она занята его великой победой над нашим давним врагом, ненавистной Испанией. Но четыре дождливых года, четыре года неурожая, — и они начнут голодать, а тогда, как сера, вспыхнут от малейшей искры…

Я хотела вернуться той же дорогой, по улицам Лондона, во главе пышной церемониальной процессии: я — на серой в яблоках кобыле, он — на черном жеребце, которого вели за мной в поводу. Но какой дурак покажет народу человека, которого любят больше меня? Раз так, вернемся по реке. Я сказалась усталой и потребовала королевскую барку.

Его возвращение зажгло меня ревностью, новости, которые он привез, подлили масла в огонь. Кузен Говард, вернувшийся вместе с ним, насилу дождался, когда сможет высказать свое негодование. Когда мой лорд утратил расположение моего доброго Чарльза?

Они сожгли меньше галионов, чем полагали вначале, стиснув зубы, докладывал Говард. Испанская угроза отодвинута, но не уничтожена.

Придется спускать с цепи моих каперов — Хоукинса, Джильберта, Фробишера, — чтобы они довершили дело, а значит — снова платить за каждый нанесенный Испании удар.

Из-за своих разногласий они упустили купеческий флот — мой лорд не послушал главнокомандующего. Покуда они телились, испанский адмирал хладнокровно распорядился поджечь корабли, лишив меня — и своего короля — примерно двадцати миллионов флоринов.

Я молча выслушала взбешенного Говарда, поблагодарила и отпустила. Оставшись одна, уронила голову на руки. Что за скорбная повесть о гордости и безумии! Одна подробность сразила меня в самое сердце. Этого так оставлять нельзя!

— Милорд, кузен сказал, что в этом плавании вы посвятили в рыцари шестьдесят с лишним человек?

— Это награда за доблесть! — вспылил он. — Привилегия полководца — самому посвящать в рыцари.

Привилегия?

Привилегии бывают у королей. У подданных — нет.

Я была очень спокойна.

— В таком путешествии уместно было посвятить двоих, самое большее — четверых, шестеро было бы уже чересчур. Но шестьдесят?

Он страстно возвысил голос:

— Не сомневайтесь в действиях вашего верного слуги, мадам, сердце подсказывает мне, когда и как я должен поступить!

Иными словами: Я буду делать, что мне заблагорассудится!»

Может быть, я разозлилась из-за того, что один из его скороспелых трехгрошовых рыцарей — Робинов бастард, побочный сын от Дуглас? Даже видеть, что он вырос и является ко двору как сэр Роберт Дадли — так называли в молодости самого Робина, — с Робиновыми глазами, носом, ртом, походкой, осанкой, было достаточно тяжело, а если еще и знать, что это мой лорд вывел его в люди…

Однако хуже всего был страх — нет, уверенность, — что мой лорд присвоил себе королевское право осыпать милостями и вершить суд. Я выкормила чудовище.

И не я одна это видела. Его же креатура Фрэнсис Бэкон, которого я не любила, но которым поневоле восхищалась, предостерегал его. Добивайтесь расположения государыни личной преданностью, как лорд Лестер, — убеждал он, — не войной и не поисками народной любви.

Ныне вы любимец Англии, а не английской королевы — может ли образ более опасный представиться воображению монарха, тем паче столь чувствительной женщины, как Ее Величество?»